Отдала шить голубую шелковую кофточку, купила бархотку на пояс, хорошей бумаги, чтобы переписать стихи, ‐ и почувствовала, что успокоилась, холодно обдумываю все как
всегда, когда окончательно решусь.
…Я не рассказывала тебе об этом, Ваня, и никогда не расскажу.
На концерте Качалов был во фраке, в пенсне, милый, солнечный, похожий на
Чацкого. Ему и Москвину устроили овации сильнее, чем Собинову.
Когда‐то всем классом мы были влюблены в Роменецкого, а теперь весь курс
разделился на две любви ‐ к Собинову и Качалову. Но мне казалось, что у меня это так
серьезно как ни у кого из подруг… Я тогда была девчонкой, а ведь девчонки ищут свой
идеал. Давно прошла та глупая, бесноватая влюбленность. Но что‐то осталось навсегда.
Много позже я поняла, что искала какого‐то целеустремленного смысла в человеческих
отношениях и душевного совершенства словно по ступенькам в этих поисках поднимала
меня жизнь от Тернов до Москвы и позволила коснуться вершины, ‐ только коснуться!.. И
такой уж у меня характер, что идеальная влюбленность в Качалова убила мою земную
любовь к Роменецкому.
Но в тот вечер ничего этого я еще не понимала. После концерта я долго стояла у
входа в артистическую, но никто не выходил оттуда, никого нельзя было вызвать. Потом
Качалов прошел за стеклянной дверью, окруженный людьми. И все кончилось.
На следующий вечер я пошла к нему домой. По дроге заглядывала в витрины, ловила взгляды прохожих и в общем осталась довольна своей наружностью.
Швейцар поднял меня в лифте на пятый этаж. По всей двери искала я звонок, пока
швейцар не указал на кнопку ‐ большую, белую, сразу бросающуюся в глаза.
Теперь надо было постоять, прийти в себя, но я тотчас позвонила и приготовила
конверт со стихами и открытку с портретом Баста.
‐ Могу я видеть Василия Ивановича? ‐ кажется‚ спросила я.
Невзрачная горничная обратилась к двери, распахнутой в освещенную комнату, откуда доносились звуки рояля под неумелой, будто детской рукой:
‐ Василий Иванович, вас хотят видеть.
Он вышел сейчас же, и я поразилась, какая у него крупная фигура.
‐ Здравствуйте. Чем могу служить?
Слегка склонив белокурую голову, он ожидал ответа. ‐ Я пришла к вам… с довольно
странным...
Больше я не могла придумать ни одного слова.
‐ Пожалуйста, сюда, ласково сказал он.
Мы прошли в красивую комнату с накрытым столом. ‐ Прошу вас‚ Качалов показал на
желтый кожаный диван.
Я робко присела вместе с Качаловым, чувствуя, что я на вершине, за которой
пропасть. И только жадно глядела на такое знакомое и такое новое лицо. Я заметила, что
белая кожа попорчена гримом.
‐ Все же, чем могу служить?
‐ Я только... хотела видеть вас. Это... я посвятила вам стихи.
Я протянула конверт, прижимая к груди открытку. ‐ Очень вам благодарен‚ ‐ он
посмотрел подпись и стал складывать листки, но остановился. ‐ Или вы хотите, чтобы я
сейчас прочел?
‐ О нет!
Он положил стихи во внутренний карман пиджака.
Я встала и ощутила пожатие крупной теплой руки и вспомнила об открытке:
‐ Простите я еще хотела просить вас… Пожалуйста, ваш автограф.
Вы разрешите написать прямо здесь?‐ спросил он, проводя пальцем наискосок по
портрету своего Баста.
‐ Да.
Качалов ушел в другую комнату, скоро вернулся и протянул открытку.
‐ Вот, возьмите. Только я не промокнул, может растереться.
‐ Большое спасибо...
Я переступила порог и обернулась, медленно затворяя дверь. Я спустилась до
первого диванчика на площадке и, прижавшись в его углу, разрыдалась. Сквозь
прозрачные волны слез я видела смеющегося Баста с поднятым букетом и спокойную
надпись наискосок: «На добрую память. В. Качалов»
В этот вечер я бродила по Тверской и глядела на лица толпы ‐ бритые, бородатые, подкрашенные ‐ и горько думала: «Какие у вас тусклые очи! К каким целям тащитесь вы, какая жажда снедает вас?»
Мимо высоких домов, кричащих реклам, огненных окон рестораций двигались
хорошо одетые люди. Не моих Терновских крестьян напоминали они и не студентов. Мне
чудился Гриша чуть не в каждом молодом мужчине, а в старых, осанистых женщинах мне
виделась его мать.
В зеркальных витринах я видела свою несчастную фигурку в рыжей шубке, круглую
физиономию под белой шапкой, покрасневшую от слез, и прикусывала губы от стыда, и
гордо думала: «Пусть наружностью принадлежу я к этой пошлой буржуазной толпе, но
душа моя там ‐ на вершинах».
Ранней весной я еще раз увидела Качалова. Оставалось немного времени до отъезда
театра на юг, и невозможно было не проститься.
Часа полтора я ходила по Камергерскому, боясь пропустить Василия Ивановича.
Наконец, в темной глубине ворот возникла еще более темная фигура. Качалов шел
медленно и глаза за стеклами пенсне смотрели устало. Был он в черном пальто, в простой
шляпе.
«А, здравствуйте‚ ‐ сказал он. ‐ Это вы? Авторша стихотворения? Очень вам
благодарен.
Мы вышли на Большую Дмитровку и спустились к его дому. Василий Иванович
говорил замедленно и негромко, как усталый человек, который вежливо поддерживает
ненужный, но не мешающий ему разговор.
На прощание он пожал мою руку. Это было крепкое, дружеское пожатие, только не
такое сердечное, как в тот раз.