— Может, найдутся еще, — тихо проронила молодая женщина, сидевшая у самого окна. И вдруг, прижав к глазам скомканный платочек, затряслась от рыданий. Еле выговорила сквозь слезы:
— А мужа моего уже не вернуть. Похоронку получила…
Все с сочувствием смотрели на нее, но никто не решался произнести слова утешения. Да разве есть они для такого случая!
И все-таки слова нашлись. Первым их произнес пожилой мужчина, только что рассказывавший о сыне.
— Похоронка, она конечно… И в то же время ведь всякое бывает. Вон сосед у меня совсем уже не надеялся с сыном повидаться. Тот в пограничниках служил, под Брестом. С первых же дней войны, как и мой сын, словно в воду канул. А тут появился его Генашка. В орденах весь. На ногу, верно, припадает.
— И у нас в селе, — вступил в беседу молодой парень с костылем, — такой же отыскался. Вместе с ним мы в первых боях были. Видел: ранило его. А потом фашисты на нас поперли, не смогли мы их сдержать. Все, думаю, погиб землячок мой. Потом самого ранило. Оклемался, приехал в деревню. Слышу однажды: похоронка пришла на земляка. Рассказал тогда все, как было. А его, оказывается, разведчики наши ночью вытащили. Без документов и без сознания был. Больше семи месяцев по госпиталям возили, все отхаживали. Недавно приехал. Вот где радость-то была…
За этой историей последовали еще и еще. Мои соседи заметно оттаяли, отвлеклись от тяжелых раздумий. И даже та женщина, у которой убили мужа. Видно, слабенькая надежда, зароненная рассказами, ее согрела.
А меня уже другие мысли терзают: «Как там наши? Может, наступают. А я вот еду от них за тридевять земель…» Лежу, ругаю себя: зачем согласился поехать на учебу?
А то вдруг подумаю: «Да уж не сон ли это?» И — за командировочное предписание. Перечитываю его, все верно. Там черным по белому написано: «Батальонный комиссар Лыков Иван Семенович направляется на курсы полковых военных комиссаров при Академии механизации и моторизации им. И. В. Сталина в г. Ташкент». И штамп, и подпись, и гербовая печать. Все как положено. И все-таки не верится, что можно вот так, просто, после всего, что видел и испытал, оказаться там, где не стреляют, не бомбят, не убивают.
Где-то под Аральском наш поезд остановился. Спустя минут десять подошел обгоняющий нас состав с красными крестами на вагонах. Из окон показались бледные лица раненых. По всему было видно, что санитарный идет уже давно.
— Откуда, ребята? — чуть ли не в один голос кричим мы в открытое окно.
— Из-под Харькова, — слышится в ответ.
— Как там?
— Да пока мы там были, — раздается чей-то голос, — вперед шли…
О наступлении наших войск на харьковском направлении мы уже знали из сообщений Совинформбюро. В них весьма лаконично говорилось сначала о том, что «наши войска продолжают наступательные боя и продвигаются вперед». Потом Совинформбюро передало вести совсем иного плана: врагу удалось остановить наши части и соединения.
И вот теперь мы беседуем с непосредственными участниками тех боев. В санитарном поезде напротив меня у открытого окна стоит широколицый, синеглазый парнишка с наголо остриженной головой. Из-под бязевой, расстегнутой на груди госпитальной рубашки видна белая полоска бинтов. Он говорит быстро, весело:
— Хорошо мы тогда его даванули. «Катюши» сыграли, артиллеристы били здорово, потом танкисты окопы утюжили. — Парень смотрит на меня вопрошающе. И, поняв, что я разделяю его восторг, еще более охотно продолжает: — Оборону фашистов мы сразу проломили. И гнали их верст десять. Накрошили там гадов — страсть. За два дня четыре деревни освободили. А на третий меня ранило. Хорошо, что внутренности не задело, а плечо да ногу. Заживет. Врачи говорят, еще повоюю…
Выходит, и ранение не охладило боевой пыл воина. Это хорошо. Правда, он, видимо, не понимает, что с легкими ранами так далеко не везут. Но оптимизм — великое дело, вылечит лучше всех лекарств. И я радуюсь вместе с ним. А вот парнишка, воскресив в памяти картину боев, заметно грустнеет. Говорит тихо:
— Но и наших там много полегло. У меня в первый же день земляка убило. Васю Афонина. Рядом жили. Вместе росли под Красноярском, вместе учились. Как теперь матери его напишу?
Да, как об этом матери напишешь? И только ли под Харьковом полегли бойцы, жизни своей не щадившие ради матери-Родины?!
* * *
На следующей станции выхожу из вагона, У самого перрона вижу крошечный базарчик. Иду туда. Старушки да несколько девчушек продают зелень, вареные яички, горячую картошку в укутанных полотенцами чугунках, малосольные огурцы. Заметив военного, глядят на меня во все глаза. А увидев ордена, в один голос спрашивают:
— С фронта?
— С фронта, с фронта, — отвечаю им всем сразу.
— Нашего Ленюшку там не встречал? — торопливо говорит высокая, подвижная старушка. В глубине ее глаз, поблекших от частых слез, видна затаенная надежда. — Леонид Петрович Румянцев. Ладный такой, красивый. В танкистах служил. С прошлого лета не пишет. Ни мне, матери, ни невесте.
— Белоусова, часом, не знал? — подступает ко мне совсем уже древняя старушка. — Сосед раненый домой пришел, говорит, что убитым его не видал…