Я почувствовал себя пасынком, пришедшим подкрепиться салатом за счет не дорогой мне смерти. Хотя я был сыном. А вспоминать-то было, в общем, еще не о чем – отец во мне жил и слушал, как мы пели песню о войне.
В молодости тетка гуляла с соседским парнем. По причине нищеты выдали ее, однако, в другую, богатую деревню. А она уже ходила с перевязанным животом. И вскоре родила прямо на глазах у непрошеного мужа. Мачеха взяла ребеночка к себе, закрыв собой от горячего отцовского топора.
Мальчик рос хилым. Купала мачеха его в молоке, намазывала маслом и сметаной. А он через три года все равно умер. Было решено, что от сглаза. А я так думаю, что в тюрьме платка еще задохнулся. Отчего тетка такая строгая и стала к старости.
И вот из тех крестьянских страстей меня вытолкнуло когда-то в эту жизнь. Светлая наследственность. Сильное призвание, более чем обеспеченная будущность…
Иду и соображаю: кто и зачем надкусывает кружки в пивных барах? Страсть, что ли, такая метафизическая?
Зачем мальчишки на улицах взрывают шарики нитрогликоля (или чего там?), когда вокруг и так стреляют?
Иногда мне кажется, что я старше, чем мой город. Хотя он порядочно стар. Но у него еще есть варианты. А у меня нет. Нам разные сроки отпущены. Общее у нас – только ветер.
Родина – тихий мой край, незлобивый и чистый. Люблю несжатую полоску твоей мечты. Девочек в шубках дефицитной малиновой окраски. Они тянут свои ручки к застенчивым выходцам из автомобилей. Те отворачиваются, стыдясь несовершенства сочиненной ими жизни, а эти тянут, тянут… Все как в хорошем театре: и трогательно, и смешно, и местами надрывно. И совесть на вешалке, и шарф в рукаве.
Люблю, родина, глаза твоих дев, улыбка которых не подлежит инфляции.
Люблю проворность и интуицию твоих разбойников, которые подъезжают ко мне на горизонте моих надежд, когда я сам еще не осознал, что я уже на своем горизонте.
Киви на лотках присыпаны сухим снежком. Вот радость-то!
Как сказал однажды поэт из Германии, не понять тебя умом, матушка. Жена моя до боли!.. Сколько пережито вместе духовных исканий! Душа обмозолилась. Пора посмотреть в даль светлую, беспросветную, чистую… Пречистую.
Завтра мужик обещал за червонец починить кран. Вспомнил.
Пою оду окнам. В стыдном надо признаться – в своей юношеской тоске по вечерним окнам. В них совершается все, что мне недоступно: любовь в каком-то непритязательном и, ох, таком товарищеском халатике. Вино под аккомпанемент разговора о человеческом мусоре, о зависти, восторге, восторге, о скособоченных каблуках прошедшего мимо бедняги, о родственности итальянской и русской фонетики, роли пенсне в жизни Чехова, обширности и обаянии Беаты Тышкевич, ехидном взгляде местного хулигана и – счастье, счастье, счастье обо всем этом вместе говорить.
Стыдность же заключается в том, что жизнь настоящая происходит якобы в другом месте, а не там, где мы с вами обитаем. Что есть неизвестно кому доставшееся счастье, а нам как-то в очередной раз не повезло. Что есть некая не наша интимность, которой почему-то можно завидовать. Возможно, и к нам на кухню заглянет как-нибудь несравненная красота с нездешним блеском глаз, но мы-то сами все равно так себе.
Какое подлое самоуничижение, господа!
Любовь – это организация. Не в смысле учреждения (хотя и это тоже), а в смысле действия. Все надо придумать и наладить, обладая при этом, конечно, тонким слухом и неамбициозностью.
При этом любовь и счастье невозможно пересказать. Порок пересказать можно. Когда я отваживался на порок, мне все говорили: «Давай, давай! У тебя это так красиво получается! Для покаяния старость нам дана».
Порок и понять и пересказать можно. А счастье…
То громоздко оно, так что не знаешь, куда его пристроить, то перелетно и поэтому почти не твое. То есть никогда не обитает и не длится, кроме как в чужих, по соседству расположенных далях.
Окна вы мои гадательные.
Хорошие разговоры случаются обычно вечером, на одной ноге, перед разведением мостов или отбытием последней электрички. Мосты и электрички образуют эпилог этих распаленных в силу цейтнота устных произведений. Их глубина и скороспелость до боли похожи на мчащуюся мимо нас нашу жизнь.
Так или иначе, мы славно поговорили. Теплый ночной дождь вернул нас в реальность апреля, как раз у края нашей попытки заблудиться во времени. И слава, вероятно, Богу.
Но не о нем ли, не о Боге ли, мы и говорили, перебивая друг друга цитатами воспоминаний и умолчанием смыслов, что только внешне выглядело перемыванием бессмертных косточек? Однако отмытые эти косточки не дают мне уснуть.