Я, конечно, духариком не был. Для этого у меня не хватало ярости, того уважаемого в лагере ухарства, когда жизнь становится ни против чего — из одного желания поиграть своей головой. Я за нее особо не цеплялся, но и не пренебрегал ею, как второстепенной вещью. Меня одолевало любопытство — всегда хотелось посмотреть, что же в конце концов выйдет из невразумительной штуки, названной моей жизнью.
Еще меньше меня можно было причислить к лбам. Невысокий и широкоплечий, только перебравшийся за тридцать годков, я по возрасту и по силе мог бы, пожалуй, занять местечко среди них. Зато мне недоставало других непременных кондиций. Лоб, в общем, вполне удовлетворен своим лагерным существованием. Он немыслим вне лагеря с его каптерками, кухнями, бесплатным кино и недорогими девками с большой пропускной способностью. На воле лоб сникает, он неспособен обеспечить себе самостоятельное сносное существование. На густо же унавоженной лагерной почве он расцветает как ее порождение. Доходяги лишаются последних сил, работяги вкалывают вовсю, придурки гнут спины в вонючих лагерных концеляриях, лорды-начальники напрягают мозги на производственных обьектах — и все это делается для того, чтобы было удобно лбам. Лоб шагает по зоне в одежде первого срока, повар черпает ему погуще и побольше, нарядчик не торопится гнать его на развод, культурник первому вручает талончик на новую кинокартину. Не сомневаюсь, что именно лбы придумали поговорку: «Кому лагерь, а кому дом родной!» Во всяком случае — они с вызовом бросают ее в лицо начальству, своему и приезжему, хоть и знают, что их за это не похвалят. Начальство почему-то обижается, когда лагерь сравнивают с родным домом, хоть дома зачастую хуже. Обычный начальствнный ответ исчерпывается угрюмой фразой: «Вы здесь не в санатории — понимать надо!»
Нет, я не был лбом, меня попросту дурно воспитали. Мать твердила мне в школьные годы: «Лакеев у тебя нет — убери за собой!» Я бездоказательно считал, что только заработанный собственными руками хлеб вкусен. И хоть до меня доходила лишь половина того, что я вырабатывал, я все же не был способен выдрать у другого изо рта недоданную мне часть. Три зверя грызли меня ежедневно, три жестоких страсти, абсолютно неведомые нормальному лбу, меня сжигали — тоска по воле, тоска по женщине, тоска по жратве.
Я знал, что на воле мне сегодня было бы, возможно, и хуже, чем в лагере. Там меня в конце концов заставили бы клеветать на соседей и предавать друзей, крича при этом «ура!» по каждому поводу, а чаще без него. Здесь же можно было молчать и сохранять про запас чистую душу, честно трудиться и отдыхать… Но все равно там была бы воля, широкий простор на все стороны, земля без колючей проволоки, небо без границы — я ей бредил.
А женщины мне были нужны не те, что нас окружали. Они садились рядом со мной в кино, толкали меня бедрами на разводе, брали меня под руку на переходе от лагерной зоны к заводской, намекали, что могут уединиться на полчасика в кусточки под заборчиком, — они были повсюду. Я же плотью и мыслью стремился к Женщине. Они угадывали мое состояние, но не разбирались в нем. Они не могли предложить мне того, в чем я нуждался. Это было сильнее меня. Я не мог примириться с тем, что женщина не судьба, а отправление, нечто необходимое, но нечистое — хорошо помойся после свидания… Нет, пусть это будет на день, на час (над вечной страстью я сам первый посмеюсь), но это непременно должен быть взрыв, поворот, слияние тебя с недостающей твоей половиной — лучшей половиной… Представляю, как хохотали бы наши лагерные подружки, если бы я вздумал при встрече в уединенном уголке излагать им эту забавную философию. Любовь они признавали лишь такую, которую можно взять в руки. Я мог, конечно, предложить им игрушку для рук, но что мне было делать с моей душой?
Что же касается тоски по еде, то о ней много говорить не приходится. Я готов был в любом месте есть, кушать, жрать, трескать, хавать, раздирать зубами — было бы что…
Итак, я не годился ни в духарики, ни в лбы. Это мне стало ясно уже при первом знакомстве с лагерной жизнью. И мало-помалу у меня выработалось определенное отношение к тем и другим. Духарики, обычно худые и стремительные, с горящими глазами и истерическим голосом, казались мне просто больными — я старался их не задевать. А упитанных, всегда довольных собой, неумных лбов я презирал и не стеснялся высказывать им это в лицо. Я ненавидел их, как смирное, работящее существо всегда ненавидит живущего его соками высокомерного трутня.
От одного из лбов мне стало известно, как же я сам теперь именуюсь по принятой в лагере терминологии.