Провоторов говорил минут десять — чеканными фразами, почти формулами. Он начал с дела Кордубайло. Болваны из «органов» опять ищут врагов не там, где те таятся. Они состряпали очередную липу, чтобы показать усердие перед верховным начальством. Реальной обстановки они не знают, хотя всюду насажали сексотов. А она, эта реальная обстановка, грозна. Лагерь лишь с поверхности спокоен, внутри он кипит. Охрана, кто помоложе, уходит на фронт, оружие вывозится туда же, в казармах — одни винтовки. Бандиты готовят восстание, оно начнется, когда закроется навигация. Активных зачинщиков сотни три-четыре, но к ним присоединится шпана, кое-кто из бытовиков. Пятьсот пожилых стрелков, несущих сейчас охрану лагеря и заводов, будут перерезаны в одну ночь. «Органы» ожидает та же участь. Предупреждать их об этом бесполезно, они опасаются лишь нас. От нашего поведения зависит многое, нас немало, хоть мы и не так организованы, как блатные.
— Ты! — Чагец ткнул пальцем в одного из присутствующих.
Тот прокашлялся и заговорил:
— Начнется восстание — надо поддержать вохру. Не допустить, чтобы власть захватили блатные. Подумайте, что произойдет! Остановится строительство, замрут заводы, опустеют шахты. Это будет злодейский удар в спину нашей отступающей армии. Никель — это орудия, это танки, это снаряды. Он должен литься, наш никель, он не имеет права иссякать!
— Дай мне! — возбужденно потребовал еще один.
Он обрушился на предыдущего. Кого поддерживать, какую вохру? Вохровцы начнут стрелять в нас, поднимись заваруха! Этот приказ — расправиться прежде всего с нами — им отдадут из комитета госбезопасности. Вот кого вы хотите поддерживать — «органы»! Вы тревожитесь о людях, истребляющих честных сынов партии, пересажавших чуть ли не всю техническую интеллигенцию, уничтоживших перед самой войной почти все военные кадры. Это они виноваты, что наши армии сражаются у Ленинграда, а не у Кенигсберга, отступают к Москве, а не рвутся к Берлину. Они кричат нам в лицо: «Фашисты!» — и каждым своим поступком облегчают победу фашизма! Я и пальцем не шевельну, чтобы помешать одним бандитам разделаться с другими!
— Ты хочешь, чтобы остановились шахты и заводы, прекратилось строительство? — спросил третий.
— Нет! — закричал второй. — Не приписывайте мне диких мыслей. Заводы я буду отстаивать кулаком и ножом, зубами и ломом! Я не отдам их уголовникам. Вот мое предложение — с началом восстания занять все производственные объекты, выставить охрану из наших и продолжать работу, пока не прибудет помощь с материка.
— Помощь с материка? — переспросил первый. — Откуда взять эту помощь? Не из тех ли войск, которые теснят к Москве? И как перебросить эту помощь сюда? На самолетах, прикрывающих сейчас небо Ленинграда?
— Все! — сказал Чагец. — Положение обрисовано, мнения высказаны. Разрешите мне.
Он встал и прислонился к стене, чтобы лучше видеть собравшихся. У меня билось сердце, шумело в ушах. Голова моя раскалывалась от дикого противоречия — втайне от советской власти шло подпольное собрание в ее защиту!
Чагец заговорил в такой глубокой тишине, что было слышно, как поскрипывают табуретки под сидящими.
— Провоторов сказал — от нашего поведения зависит многое. Не многое — все! Нас двадцать тысяч, не меньше — двадцать тысяч партийцев, советских интеллигентов, инженеров, рабочих, военных, колхозников! И неверно, что мы хуже организованы, чем блатные, абсолютно неверно! Их объединяют низменные инстинкты, нас — любовь к родине! У нас отобрали партийные билеты, но с нами осталась партийная совесть, ее не изъять при обыске и не выдрать пыткой на допросе, она отдается только с жизнью! Да, нам кричат, что мы фашисты, пусть кричат, история нас рассудит. Пусть ведет тебя твоя совесть, а не протокол осудившего тебя общего собрания, совесть покрепче протокола. Молятся не тем святым, которые в святцах, а тем, которые в сердцах!
Он остановился, переводя дух. Тишина оставалась каменной. Чагец снова заговорил.