Я подумала о своем друге, когда тот пытался дышать против ветра, падая навстречу своей смерти. Я почувствовала, как застучало мое сердце, отдавая в уши. Анестезиолог заверил меня, что я вне опасности, хотя им и пришлось нацепить мне на лицо кислородную маску.
Я обрадовалась, когда действие спинальной анестезии закончилось, хотя теперь я и чувствовала каждый наносимый шов. Я ощущала, как игла пронзает мне кожу, как через нее продевают толстую нить, а иголка пронзает кожу с другой стороны. Я чувствовала, как напрягается нить, стягивая вместе мои ткани. Боли не было, однако было нечто сюрреалистичное в том, чтобы чувствовать, как тебя зашивают, – это сбивало с толку. Вытерпев шесть-семь швов, я непринужденно сказала хирургу: «Знаете, а я чувствую ваши стежки». Он принялся меня зашивать с удвоенной скоростью.
Во всем этом контролируемом хаосе ребенок умудрился дважды вдохнуть изрядную порцию околоплодных вод в свои недоразвитые легкие. Губительные последствия произошедшего я увидела, когда меня перевели в послеродовую палату. Пришел Рэнди и гордо продемонстрировал мне снятое на телефон видео нашего малыша в стерильном инкубаторе отделения интенсивной терапии новорожденных, а я только и могла думать, что ему следует быть на искусственной вентиляции. «Почему он не на вентиляции?» – спросила я, наблюдая, как сокращается пространство между его ребрами в его попытках наладить дыхание, а его губы синеют. Ему явно не хватало воздуха.
В течение часа его подключили к дыхательной трубке и дважды ввели ему в воздушные пути тягучее вещество под названием «легочный сурфактант», призванное помочь его легким расправиться. На инвалидной коляске меня доставили из моей палаты к нему, чтобы я могла посмотреть на это миниатюрное создание, красное и бойкое, подсоединенное к мониторинговому оборудованию тоненькими ниточками проводов и электродов. Там, где была пуповина, в него входила до невозможного тонкая трубка. На голове у него были крошечные очки, защищающие от ультрафиолетовых лучей, которые помогали справиться с желтухой новорожденных. Порции его питания измерялись миллилитрами, а прибавка в весе – граммами. Все казалось мне таким миниатюрным и аккуратно выверенным, словно кто-то проводил электричество в кукольном домике.
Хотя я не проводила постоянно ассоциации между моей предыдущей и нынешней беременностями, медсестры интенсивной терапии новорожденных явно делали это за меня.
Подобно колонии насекомых с коллективной памятью, они все как одна, казалось, были в курсе смерти моего первого ребенка, причем некоторые из них и вовсе присутствовали в тот день во время экстренного кесарева. Казалось, они не совсем уверены, хочу ли я, чтобы мне напоминали об этом событии, и были по большей части правы в своих догадках, хотя их поступкам явно и недоставало логики. Как по мне, так они слишком зацикливались на моей предыдущей утрате, из-за чего теряли из виду общую картину. Для них это было лишь рождение недоношенного ребенка на двадцать седьмой неделе, которого не удалось реанимировать. Вместе с тем это событие, каким бы ужасным оно ни было само по себе, нельзя было рассматривать отдельно от всех остальных обстоятельств. Необходимо было принимать во внимание и мое критическое состояние в тот момент – только тогда оно принимало подлинный смысл. Мне же удалось пережить и то и другое. Я воспряла, я поправилась и теперь была глубоко благодарна. Я не могла понять, как можно говорить об одном, не учитывая другого.Когда одна из медсестер робко упомянула, что присутствовала при первых родах, и принялась рассказывать о тех событиях, какими их видела она, я тут же узнала в ней медсестру, которая была так разочарована, когда я отказалась взять на руки своего мертвого ребенка.
«Это была ужасная ночь», – робко сказала она.
Да, я прекрасно это помнила. Ночь была ужасная.
«Все будет хорошо», – заверила она меня. Я попыталась понять по выражению ее лица, насколько она сама верит своему утверждению, однако, подобно стюардессе во время сильной турбулентности, она не позволяла своему лицу выдать своего волнения.
Пожалуй, было неудивительно, что именно она с самого начала и довольно часто принялась призывать меня взять ребенка на руки, хотя мне он и казался крайне хрупким, и я была уверена, что это ужасная идея. Она предупредила, что его кожа по-прежнему очень нежная, и мне не следует ее сдавливать, так как она может лопнуть. Это описание, как и следовало ожидать, напомнило мне о том образе разлагающегося ребенка. Она настаивала на том, что, несмотря на хрупкость его кожи, телесный контакт с матерью будет полезен как для него, так и для меня. Мне показалось несколько странным, что одно и то же утверждение – что маме следует во что бы то ни стало взять ребенка на руки – использовалось в столь разных ситуациях.