Среди этих более или менее первозданных сельских пейзажей Беньямин обрел «внутреннее спокойствие» и встретил «красивых и безмятежных людей» (C, 390). Более того, прозаический этюд «Под солнцем» как будто бы отмечает начало нового этапа в отношениях Беньямина с миром природы. Его чувства пронизывает прежний ужас, причем даже более сокровенный, чем ранее, но теперь ему сопутствует нечто однозначно «южное», ощущение столь рассудочно личное и телесное, какой никогда не была возвышенная юношеская метафизика, и в полной мере воздающее должное непосредственным переживаниям самим способом описания – одновременно чувственным и медитативным, принимающим вид аллегорического репортажа. Запомнившийся Беньямину пейзаж с его обилием проявлений стихии полон символов и исторических свидетельств. Подобно столичным улицам, по которым любил бродить Беньямин, «земля здесь гулко звучит… [и] и отзывается на каждый шаг». Соответственно, даже на первобытной Ибице Беньямин не покидает своего собственного естественно-исторического образного мира: «Вещи изменяются и переходят с места на место; ничто не сохраняется и ничто не исчезает. Однако из всего этого движения внезапно возникают имена; они безмолвно проникают в разум прохожего, и он распознает их, когда они обретают форму у него на губах. Они всплывают на поверхность. И для чего еще ему может быть нужен этот пейзаж?». Таким образом, рассказчик в итоге приводит читателя обратно к примечательному началу этого небольшого текста, в котором природа принимает облик зарождающегося шифра, слияния имен:
Говорят, на этом острове растет 17 видов фиг. Нужно узнать, говорит себе человек, идущий под солнцем, как они называются. Более того, нужно не только изучить травы и животных, придающих острову его вид, его звучание и его запах; не только изучить горные слои и различные виды земли – от пыльно-желтой до фиолетово-бурой, с широкими алыми пятнами между ними; прежде всего нужно узнать их названия. Ведь разве не властвует в каждой местности уникальная совокупность растений и животных и разве каждое местное название – не шифр, за которым в первый и последний раз встречаются флора и фауна? (SW, 2: 662)
Тем не менее и этот тихий уголок средиземноморского мира (в деревне Сан-Антонио, отделенной от дома Неггератов бухтой, насчитывалось всего 700 жителей) уже был затронут волной модернизации: в портовом городке Ибица, находившемся оттуда в 15 километрах, строился отель (см.: C, 390).
День Беньямина начинался в семь часов утра с купания в море, где «на всем протяжении берега не видно ни одного человека – в крайнем случае лишь парусная лодка на уровне глаз, над самым горизонтом» (C, 392). Покинув роскошное безлюдье пляжа, он располагался в лесу на поваленном дереве, чтобы принять солнечную ванну, или бродил без рубашки вдоль берега и по островной глубинке; он писал Гретель Карплус, что «ведет такой образ жизни, который столетние старцы объявляют репортерам секретом своего долголетия» (C, 392). Француз Жан Сельц, занимавший заметное место среди тех, с кем он познакомился на Ибице, так вспоминал Беньямина с его своеобразной походкой во время этих прогулок по острову: «Коренастая фигура Беньямина и присущая ему известная германская тяжеловесность составляли разительный контраст с живостью его ума, которая так часто вызывала блеск в его глазах за стеклами очков… Беньямин передвигался не без труда; он не мог ходить быстро, зато был в состоянии ходить долго. Наши длинные прогулки по холмистой местности… еще больше удлинялись из-за наших разговоров, которые постоянно заставляли его останавливаться. Он признавался, что пешая ходьба мешает ему собраться с мыслями. Всякий раз, когда что-нибудь вызывало его интерес, он восклицал: “Tiens, tiens!” Это был сигнал о том, что он хочет подумать и нужно остановиться»[321]
. “Tiens-tiens” стало прозвищем берлинского философа среди небольшой колонии более юных немцев, гостивших в то время на острове. Местные жители за глаза называли его еще и “el miserable” («бедолага») по причине его откровенной бедности и печального облика[322].