– Сорочкой пол подметать! Разве можно?
Вася заткнул уши. Трезвый голос в этот момент действительно звучал непристойно.
– Когда же это произошло? – решился спросить Венский.
Абраменко посмотрел на меня.
– Не знаю… – и, спохватившись: – На рассвете.
Теперь Абраменко ходил по комнате из угла в угол. Посуда дребезжала в буфете, а цветы на подоконнике вздрагивали, словно колыхал их ветерок. Тяжелая поступь, большой человек.
Большой сирота.
– Зря умерла! – сказал Зингенталь убежденно.
И тогда Абраменко стал говорить через силу, как будто торопясь оправдать свою сестру:
– Не умереть было трудно… С ее здоровьем – на болото, в гиблое место… Тамошний урядник – и тот за растрату сослан. Земля голая, не родит. Мука к весне восемь гривен фунт. А пособия от начальства – шесть целковых в месяц.
Он ходил, встряхивал головой и вдруг остановился, схватившись за спинку кресла.
– А режим! Собачий режим! Хуже, чем собачий!.. Даже по окончании срока ее сюда повезли в клетке, в столыпинском вагоне.
Минутную ярость снова сменило отчаяние. Абраменко закрыл глаза, закрыл их так плотно, что веки сморщились, а брови сползли в глазную впадину.
– Между прочим, – сказал Венский, – умер Столыпин.
Это было произнесено скороговоркой, действительно «между прочим». Но Абраменко прозрел тотчас же.
– Что?!
– Умер Столыпин. Понимаешь – умер, совсем…
Припухшая губа поднималась все выше, собирая у глаз морщинки, уже показались крепкие зубы, и на бледном, на землистом лице мы увидели прекрасную улыбку.
– Да ну?!..
– Да, ну войдите же! – в третий раз нетерпеливо повторяет Андрей Петрович.
Из коридора опахивает ветром, тяжелые тучи дыма чуть-чуть раздвигаются. Входит Клавдия Дмитриевна.
– У больного, которого вчера оперировали, началась рвота.
Она говорит запинаясь, не глядя на профессора. Андрей Петрович поднимается и отряхивает брюки, сбившиеся в коленках.
– Давно рвет?
Сестра должна отвечать на прямо поставленный вопрос.
– Не знаю… Я была в первом этаже, а няня уснула.
Овечкин подпрыгивает на диване:
– Как уснула? Почему уснула?
– Спросите ее сами, товарищ Овечкин!
Клавочка сердится, надувает губки, и термометр в верхнем кармане поднимается к самому ее подбородку.
На плече у Андрея Петровича халат. Он переброшен небрежно, как дождевик.
– А судороги вы не заметили?
– Нет, как будто…
– Хорошо. Грелки приготовьте и термоформы. Мы сейчас придем. Подушку из-под головы больного убрать.
Клавдия Дмитриевна в последний раз смотрит на Овечкина: «Ведь завтра пришлешь записку вместе с рецептами, а я не прощу, ни за что не прощу!..»
Дым в комнате, парусиновые портьеры, тусклое небо за стеклом – все одноцветно, все серо. Убогий колорит. Хотя бы птица пролетела, хоть бы догадался кто бросить комом снега в окно!
– Возьмите мускус, эфир и поваренную соль. Шприц в шкафу?
Андрей Петрович открывает продолговатый футляр.
– Иголку пора бы переменить, – и он нацеливается, сощурив один глаз, на волосок. Спокойный, немигающий глаз профессионала.
Овечкин рассовывает склянки по карманам.
– Ну, и как же? – спрашивает он, проверяя притертую пробку.
– Что «как же»?.. Вы готовы?
– Я о вашей истории… Чем она кончилась?
Андрей Петрович захлопывает футляр, как табакерку. Вопрос кажется ему неуместным.
– Чем кончилось? Да ничем. Похоронили в один день… Вы вот лучше камфарное масло на столе не забудьте. И… пожалуйста поскорей, товарищ Овечкин!
Николай Никитин
Родился в 1895 г. в Санкт-Петербурге. Учился на филологическом факультете Петербургского университета. В годы гражданской войны служил в Красной армии. Умер в 1963 г. в Ленинграде. Автор романов «Преступление Кирика Руденко», «Это было в Коканде», «Северная Аврора» и др. Входил в группу «Серапионовы братья».
Тоска
В рыжую вянет малина у хлева, зацепилось небо за забор, как свежая шкура, и за забором в холоде твердеет песок, и непонятные, нежитые, сухие томят землю хвои, – люди про это говорят: тоска… И никогда не пойму этого леса.
Лес – изумруд и радость. А хвоя – хвою надо сыпать на гроб и на смертный путь.
Куда пойдешь? В бору – песок, игла и мох. Его легко сковырнуть пяткой, и под губкой мха опять песок.
Мы живем на горе. Под горой в длинном поле – город. В городе – каланча, исполком и у собора могила жертв революции.
Утром – сырая мгла, к ночи – дождь, а с пяти вечера с неба падает кусками деготь, липнет к воде, к песку, к окнам – и такая кругом темь, что теряешь ноги. В город нам ходить не-зачем.
Так живем.
Вчера у реки под откосом – там, где в отмели вечно лежат два челнока, нашел черные ямы костров, паклю, пропитанную керосином, поленья, лужу крови и нож. Наверное, прошлой ночью у реки в ямах гнали из хлеба спирт. Откуда кровь – не знаю. Знаю одно: в деревнях, а их в округе семьсот – гонят водку. И еще – русскому человеку без ножа скучно.
Знаю – зачем живу здесь. Нужно мне тишину. Вот почему живу в пустыне: песок, мох, лес, вода.
Комнаты топят тепло, как в бане. Сижу – расстегнутый. Бревна сохраняют тепло, тишину и рожают комаров. К ночи комары начинают зудеть и мешать. Возьмешь книжку, а книжка летит. Ну и лети, не тронь, не пугай тишины.