– Так, ну корми. Скажи матери. А греть на чем станешь?
– На плитке греть.
– На плитке? Так… Круглые сутки плитку греть?
– Ну а что ж… Что же делать еще.
– Так. Ты, конечно, по-своему рассуждаешь. Ну, а дров-то ты припас?
– Будут дрова…
– А вот когда будут, тогда и разговаривать будем. А мне лишних твоя власть не даст…
– Что? – спросил Иван. И, точно утром, шея у него опять набухла и потемнела и пошла рубцами, как печенка.
– Ничего, – ответил старик, – не даст, говорю, лишних твоя власть.
– Ах, так… Ну, папаша, случись мне с вами на военном фронте, взял бы я вас после подобных слов на мушку, и крышка бы вашей жизни. Благодарите, в душу, вашего бога!
И, потемнев, он с бранью вышел из дому.
И целый день после того изба стояла сырая и тихая, что гриб.
Вздыхала свекровь, переставляя горшки у печки.
– Ты бы, Дарьюшка, сунула ему в рот хлебного мякишу.
Но и от вздохов и советов Дарье становилось тяжелее.
Вечером пришел свекор. И, когда свекровь плеснула Дарье щей в миску, Дарья сказала.
– Спасибо, что-то мне не хочется.
– Штей не хочется… Погоди, сейчас мороженого сготовим, с лемонадом, – перебил ее свекор и переглянулся со старухой. И вот тут увидела Дарья, как они пересмехнулись, и как свекровь перебрала пренебрежительно пальцами косынку.
Выйдя во двор, смотрит Дарья сквозь прорехи в крыше, и кажется ей, что прорастают звезды сквозь крышу тонкими, детскими зубками.
Из сеней подкралась кошка, боком подластилась к Дарье, мурлыкнула. И стало Дарье теплее.
– Вон звездышки косят, звездышка упала – человек помер. Кошка, кошка, куда же мне с дитем?.. В пруд кинуть, что ли… Или сам помрет… Или сам помрет, а, кошка?
Потом вышел на двор свекор, взял вилы. И, перебирая навоз, страшно ругал баб и жизнь.
– Ненавижу я, понимаешь, это все. Скучно мне, ни тебе купить, ни тебе выпить порядочного, Дарья, – крикнул он и бросил вилы.
– Вот оттого злюсь. Застарелый я человек, а этого – нонешнее грудь не принимает, самогон мне – смерть. Ты не обижайся, бабочка. У меня это глупое, не сердись.
И, присев к Дарье, рассказал ей веселым шопотом, воркнул, как голубь.
– Господи, да ведь прежде-то покойничек Прокл Степаныч Мамадык, по лесной части серьезнейший господин, обыкновенно поил меня мадерным вином. А знаешь ли ты, бабочка, какое есть мадерное вино? Душе гладко, глазам мягко, а корпусу нет, будто ангел. Вот…
Ранним утром Дарья вышла из Турова. Было холодно. Воздух резал, а небо, зашарпанное и грязное, висело тряпкой. На такой дороге крепко застыла вчерашняя колея, и по ней идешь, что по камню.
Чтобы ровнее было итти, чтобы не тряско было по рыхлому песку, Дарья норовит ступать в колею. Печально, как странник, среди белых берез бредет дорога, и от канавы крадется к дороге разбойный соснячок. Легкий ветер живет в сосняке, и оттуда свистит на дорогу, а с дороги пойдет тонкой крупою по всей земле. Оттого земля пахнет печалью и хвоей.
Хорошо таким утром итти и думать, что бывает на свете любовь, и что черное горе можно изжить, и еще хорошо жалеть своего дитятю.
Качается по косогорью Дарья, торопится, а за косогором за ней упало в яму Турово. И, если оглянуться назад, увидишь, как жесткие углы изб плавают в мутной, скользкой росе.
Вспомнила Дарья, как прошлой ночью сказал муж, Иван Щукачев, про старика.
– Пускай он мне кровь. А разве собака собаку не сожалеет? Сожалеет. Только у нас подобные имеют скользкую душу. Не надо нам ихнего, вот я тебе примус принес, питай дите.
Долго после этого, натирая песком медный живот спиртовки, толковал он с Дарьей, как лучше и выгодней жить. И Ванюшка, будто слушал их, не плакал. И под конец, когда спиртовка блеснула медным огнем, Ванюшка вдруг потянулся к нему, и от носа к губенкам выросли у него две морщины.
– Смеется… – сказал Иван. – …Все понимает. Какие нонешние дети, – механики-оптики…
Тут заметила Дарья, что Иван сидит без сапог, и что портянки подвернуты у него прямо в опорки.
Дарья испугалась.
– Иван, а Иван!.. А где же сапоги?
– Сапоги мои Абдулка носит.
– Ваня, за что же это Абдулка…
– Хватилась. Я на машинку променял.
И когда Дарья, вдруг подобрав губы, кинула Ванюшку в зыбку, увидел Иван, что лицо у нее спеклось, как картошка, и из-под век кинутся сейчас слезы.
От слез сделалось ему нудно.
– Не реви, дура. С деньгами и гвардейские пошьем.
– Очень мне жалко сапоги…
Иван кулаком стукнул по столу, как камнем.
– Дура ты… Да я в баретках, экономия.
Тут отец, свесив с печки голову комом, так надсмеялся над сыном:
– В баретках… Ты бы булыжник-то на полу колол, ведь стола мне не купишь. Оно и видно, что твоя власть в баретках тебя пустит на зиму, эконом!
И когда сын перебил его:
– Молчи, шкура!
Отец не обиделся, а, будто захлебнувшись своими мыслями, захохотал.
– Ладно. Пущай вы будете оптики.
На дверях исполкома висел ржавый замок.
Дарья, присев на приступок, перебрала в памяти то, что велел муж сказать председателю. И когда вспоминать стало больше нечего, подумала про дом.