Тем, кто намеревается сделать эпистемологический шаг за пределы диаспоры, пригодится значительный эвристический потенциал представленных в этом сборнике исследований, которые осмысливают асимметричные отношения между национальным государством и империей и тем самым стремятся демаркировать применимость диаспоры к случаю России. На протяжении большей части своей истории Россия функционировала как империя, а не как чисто национальное государство. Исследование русской культуры, таким образом, помогает нам поставить важные вопросы: каковы взаимоотношения между диаспорой и империей, если мы примем к сведению свойственную последней тенденцию преодолевать этнолингвистическую гомогенность так, что в результате возникает эрозия самих оснований диаспорических культур? Когда полис реконфигурируется после распада империи, переходит ли этот полис в формацию, разделяющую свойства национального государства, по мере того как он извлекает свое самоопределение хотя бы частично (но все-таки в значительной степени) из того факта, что он никогда не был империей? Или же над ним довлеют постимперские характеристики, сложная форма политической и культурной организации, не являющейся более ни полноценной империей, ни национальным государством в обычном смысле этого слова? И вот диаспора, точно в случае России (но также и в случае центральноевропейских государств, которые образовались в результате распада иных империй после Первой мировой войны: многоязычных, этнически смешанных, часто обладающих обширными диаспорами на территориях их непосредственных соседей, другими словами, государств, которые с момента возникновения были меньше, чем империя, и больше, чем национальное государство), служит лакмусовой бумажкой в вопросе о том, как мы определяем границы этих образований. Извлеченные из этого уроки окажутся применимы как сейчас, так и в будущем, далеко за пределами русистики. С другой стороны, русисты могут извлечь много полезного из изучения диаспоры и диаспорических культур, уже давно проходящего в рамках постколониальных исследований (уместно в этой связи было бы задаться вопросом, как относятся к русской литературе и культуре те диаспоры, которые образовались после распада СССР, но не являются по преимуществу русскоязычными).
Авторы некоторых глав данной книги обращаются к вопросу об изгнании и культуре, порожденной изгнанием. Понятие это неизменно насыщено экзистенциальными переживаниями: оно связано с трепетом, тревогой, культурной энергией, нередко направленной в прошлое, а также с глубоко личным переживанием одновременно и потери и приобретения. Так же, как и диаспора, изгнание имеет иные манифестации в условиях империи. В «Ex Ponto» Овидия, одном из архетипичных текстов имперского изгнания, поэт сетует на то, что он оказался заброшенным на самый край империи, хотя все еще в ее пределах, где он страдает от изоляции. Испытывая одиночество внутри империи, Овидий создает список других изгнанников, сошедших со страниц литературных и исторических произведений, и они становятся его самой надежной компанией. Однако, по крайней мере с точки зрения истории, есть более существенный водораздел между литературой, порожденной изгнанием, и литературой диаспоры: в первой привилегированное положение занимают повествования об индивидуальном опыте, а во второй подобные нарративы превращаются в истории коллективной судьбы.
Для извлечения максимальной пользы из исследований, включенных в этот сборник, мы должны признать факт, что и понятие «изгнание», и, как я пытался доказать, понятие «диаспора» постепенно устаревают. Современность безжалостно связала оба этих термина с идеологическим горизонтом национального государства, сурово ограничив репертуар смыслов и опыта, которые они способны передавать. В перспективе longue durée, включающей обширный корпус текстов, предшествовавших установлению национальных культур, этот репертуар не мог не быть – и может быть таким и в будущем – богаче и гораздо более разнообразным. Более того, изгнание как призма для анализа текущих культурных явлений с трудом вписывается в настоящий интеллектуальный контекст еще и потому, что оно попадает в сферу затяжного влияния традиционного гуманизма, в данный период неуклонно подвергаемого пересмотру. Нарративы изгнания о страдании и креативности, подлинности и отказе от нее, о чем я писал ранее514
, олицетворяют собой гуманистическое мировоззрение, подразумевающее определенный набор базовых ценностей, включая среди прочего человеческое достоинство и сингулярность; именно эти ключевые ценности более не воспринимаются как самоочевидные и не вызывающие возражений.