Надежде!.. Что ж — пожалуй, я и в самом деле отказываюсь замечать, насколько я постарел и как изменился мир вокруг! Уж чего-чего, а надежды-то у меня как раз и нет! После того как сегодня в полночь истечёт короткий срок, положенный с момента моего приезда в Москву для прописки, я снова сделаюсь нелегалом. Стану вне закона в стране, которую всегда почитал как родную мать и которой старался служить честно и беззаветно все последние долгие годы. Злоупотреблять доверием и гостеприимством достигшего государственных высот Николая, заставлять его идти на риск, приютив в своей квартире эмигранта и беглеца с подложными документами, сумевшего одурачить НКВД в Архангельске, на глухой северной станции и на платформе дачного поезда в подмосковной Лосинке, — я не посмею ни единого лишнего дня. Мой предстоящий путь теперь ясен и необратим — ближайший сборный пункт ополчения Грузинском валу, где не смотрят документы. Ну а потом — пара ночей в каком-нибудь пакгаузе вместо казармы, винтовка из музея времён Балканского похода, как вчера рассказывала про вооружение ополченцев любезнейшая Евдокия Семёновна, мёрзлый окоп под Можайском, ну а далее — ваше слово, госпожа судьба! Вполне догадываюсь, каким именно будет это слово, однако не ропщу, не жалею и не молюсь.
Вознёсшийся под самые кремлёвские звёзды Николай Савельевич (а ведь когда-то — просто Николашка, выпивоха и фрондёр) сейчас на работе и вернётся из наркомата, как предупредил, часов в пять утра, не раньше. Евдокия Семёновна будет находиться в эвакуационном комитете на Курском вокзале до нескорой, судя по её словам, отправки в Ср. Азию эшелона с музыкантами, посему мне предстоит оставаться в их квартире одному. Лучшего для себя не пожелаешь — тишина за наглухо задраенными окнами, неизвестность, тусклый свет настольной лампы, эта тетрадь… Если начнётся германский авианалёт и объявят тревогу — спускаться в бомбоубежище не стану, поскольку не могу лишний раз рисковать, выходя на улицу без документов. Будь что будет. Если то, во имя я добирался сюда через четыре границы, имеет значение и действительно нужно для России, то до утра, я уверен, со мною ничего не должно произойти. Полагаю, что я успею и всё, что должен, изложить в этой тетради, словно на исповеди.
Дай-то бог вспомнить, когда я последний раз исповедовался? В тринадцатом году? В шестнадцатом? Да, в шестнадцатом, поскольку уже шла война, и поэтому церкви понемногу снова стали заполняться людьми. Но у меня, помню, тогда ничего не вышло: равнодушный и неопрятный попик никак не вязался в моём представлении с предстоянием Господу Богу, поэтому после невнятной скороговорки, которой он ответил на мой исповедальный монолог, я решил не подходить к причастию и сразу же покинул храм. Тогда же я подумал, что точно так же, вместе с угасающей русской церковью, угасает и прежняя жизнь, и возлюбленная мною Москва.
Угасание Москвы отложилось в моей памяти несколькими последовательными волнами. Первой волной был немецкий погром в октябре четырнадцатого года с юной девицей, растерзанной и брошенной умирать в луже крови на мостовой Кузнецкого возле магазина «Швабе». Эта нелепая и бессмысленная смерть, которая никому не поможет, ничего не решит и при этом завтра же будет всеми забыта, отложилась в моей душе печатью отчаянья и навсегда похоронила радушие и былую приветливость старосветской столицы. Второй раз я почувствовал холод перемен спустя пару лет, когда у меня в трамвае прилюдно отобрали кошелёк, я взмолился о помощи — и вдруг понял, что вокруг меня толпятся совершенно другие люди, всецело равнодушные и чужие. Потом были истязания и бессудные расстрелы юнкеров и офицеров, к которым я, как вольноопределяющийся, едва было не примкнул, разруха, книги вместо дров, бледное лицо матери, когда она отвозила собранные в узел семейные драгоценности в Сходню, чтобы на какой-то спецдаче передать их столоначальнику из ВЧК для оформления нашей семье разрешения на отъезд за границу.
Далее — эмиграция, голодный месяц в сыром таллиннском подвале, где мы застряли из-за потери ничтожной справки, затем дорога через Польшу в вольный город Данциг, где нас в очередной раз ограбили, и наконец Берлин. Здесь, наконец-то, мы смогли перевести дух и получить поддержку, поэтому я всегда буду благодарен этому городу за своё спасение. Вскоре отец сумел открыть семейный магазин антиквариата — сначала на Потсдамском шоссе, затем — поближе к центру. Из-за забот, связанных с этим магазином, родители вскоре угасли, но я хотя бы перестал голодать и даже смог жениться, хотя и не вполне удачно.