– Кто сказал, что ты личность, грязная свинья? – Штенке со злостью посмотрел на него.
Я с трудом подавил зевок. Неожиданно раздался приказ открыть ворота – прибыл еще один грузовик с заключенными. Я измученно чертыхнулся. От усталости я едва стоял на ногах, да и остальные парни были не в лучшем состоянии. К счастью, приближалось девятое ноября – очередная годовщина Пивного путча. В этом году дата была знаковая – пятнадцать лет, шумные торжества были запланированы по всей Германии, а значит, нам все-таки светил долгожданный выходной. И, едва дождавшись его, я тут же направился в Мюнхен, чтобы первым делом навестить Лину.
Лина Фольк была девчонка что надо. Она привлекла мое внимание во время одного из праздничных парадов, которые были устроены по всему рейху в честь приезда Муссолини. Утонувший в восторженных ощущениях от масштабного нацистского шествия, я не сразу заметил пару смешливых глаз. Их обладательница откровенно насмехалась над моими эмоциями. Впрочем, проучил я ее довольно быстро. Уже через час она постанывала то ли от боли, то ли от желания в дешевой гостинице. Покончив с делом, я встал и тут же принялся натягивать форму. Лина с улыбкой поглядывала на меня. В тот момент я понял, что смешливость в ее глазах, которая поначалу разозлила меня, была для нее привычной. Ее глаза постоянно смеялись, даже когда ей было грустно или больно, порой это было так странно и нелогично, что у меня закрадывалась мысль о каком-то психологическом расстройстве Лины.
После эпизода в гостинице я, конечно, больше не планировал с ней встречаться, но неожиданно столкнулся с ней вновь у кинотеатра, куда мы выбрались с Францем и Ульрихом. Она была с подругами. Вечер мы провели все вместе. Я не собирался заводить постоянные отношения, но вдруг почувствовал, что после череды беспорядочных совокуплений мне хочется какого-то относительного спокойствия и постоянства. Лина идеально подходила для этой роли. Правда, судьба, словно издеваясь надо мной, наградила Лину сумасшедшей страстью к живописи. Своей болтовней о картинах она напоминала мне Дору. Счастье, что сама она не занималась этой пачкотней.
Вечером мы отправились гулять по городу.
– Теперь в местных музеях ты не найдешь настоящего искусства, Виланд, ни Гоген, ни Матисс, ни Пикассо, ни Сезанн, ни Кокошка – никто не угодил
И она потянула меня в новое здание песочно-коричневого цвета, мимо которого мы как раз проходили.
Это был Дом немецкого искусства. От меня не укрылось легкое презрение, сквозившее в глазах Лины, пока мы рассматривали картины. Она водила меня из одного зала в другой, рассказывая о работах, висевших на стенах.
– Теперь в почете Грютцнер[69]
со своими ожиревшими монахами в винных погребах. Подражателей не счесть. Посмотри на эти картины, идеальное изображение жизни степенных бюргеров, добропорядочные пейзажи, филистеры. ИЯ мягко сжал ее горячую ладонь, призывая понизить голос, но Лина уже была захвачена своими эмоциями:
– Эти работы ничего не несут, они пусты. То, что было здесь раньше, теперь лежит в подвале, отбракованное. Это касается не только художников, Виланд. В школах сейчас заставляют изучать литературные творения Карла Мая[70]
вместо Гёте и Шиллера. Читать нечего, в библиотеках и магазинах не допросишься ничего сто́ящего. Теперь все тексты проходят через министерство пропаганды и выходят оттуда выхолощенными, пустыми, безжизненными, блеклыми, как суп, который забыли посолить, поперчить, а заодно закинуть туда картофель, морковь и мясо. Ты слышал, говорят, Томас Манн[71] тоже эмигрировал? Ничуть не осуждаю. Он говорил, что задача писателя – быть судьей народа, а немецкий народ ныне судить запрещено. Указывать ему на огрехи – тем более. За всякую неприглядную истину, сказанную публично, ославят сумасшедшим или врагом и тогда отправят к вам за колючую проволоку. Народ разрешено только любить безоглядно, гордиться им и превозносить его над остальными. Но разве это верный путь, когда можно только панегирик петь или молчать, коль не согласен? Молчать, когда видишь, что наша чистая, прекрасная литературная речь вырождается, потому как чистая, прекрасная литература ныне под запретом. Остается слушать музыку. Слава богам, понять, что несут в себе голые звуки, не подкрепленные словами, скудоумным сотрудникам аппарата Геббельса не по зубам. Они могут изъять из книжных хоть все биографии Оффенбаха[72], Мейербера[73] и Мийо[74], но отличить их произведения от разрешенных в силу своего невежества совершенно не способны.– Это евреи?
– Композиторы, – громко произнесла Лина, перечеркивая этой фразой мой вопрос.
– А чем Май плох? – только и сумел выдавить я, оглядываясь, чтобы убедиться, что рядом никого не было.
Лина с едкой горечью усмехнулась: