Шаров это отчетливо понял и полагал это частью того «насилия над человеческой природой», которое совершалось в толстовстве. Самый прямой путь здесь – возведение простоты в идеал. В «Воскрешении Лазаря» ближе к концу романа Халюпин говорит: «Толстой был идеалистом до мозга костей, хотел и верил, что можно сделать, чтобы в мире ничего, кроме добра, не было, но каждый раз, когда он пытался следовать своей вере, получалось или шутовство, или, как и у других – частью хорошее, а частью плохое, частью праведное, а частью – грешное» (ВЛ 246). Упрощение жизни до набора наставлений приводит или к «шутовству», или к тому, что Толстой выносил очень плохо, – к этическим гибридам, к жизни как серии единичных моральных решений, каждое из которых обосновывается на своем языке.
В нашем эссе, сводящем вместе Толстого и Шарова, все еще не прозвучал вопрос о том, чтó эти два романиста, увлеченные системами верований, духовными искателями и библейскими текстами, думали о том, возможен ли Бог. Это чересчур сложная и важная тема, чтобы раскрыть ее здесь мимоходом. У нас есть все основания предполагать, что мотивы эсхатологии и религиозных скитаний не были для Шарова только лишь повествовательными приемами, необходимыми для оформления политических суждений. Но каким именно значением обладали они для него лично? Он не учил и не проповедовал, и все, что мы знаем о религиозных воззрениях Шарова, дано опосредованно. Толстой сделался (с важными оговорками) радикальным христианином-гностиком; путь его личности всесторонне изучен. Шаров, относившийся с куда большим почтением, чем Толстой, как к Ветхому, так и к Новому Заветам, представлял собой продукт совершенно другой эпохи; хотя и в беспокойных метафизических ландшафтах Толстого ориентировался он прекрасно. В воспоминаниях 2019 года Борис Белкин на интересующую нас тему сообщает:
Что касается отношений самого Шарова с Богом, то эта тема нами никогда не обсуждалась. Сам Володя не раз подчеркивал, что он не является христианином, но при этом добавлял, что очень хорошо знает христианство (в отличие от многих его критиков, предъявлявших ему обвинения в кощунстве). Думаю, что личные отношения с Богом («когда есть только ты и Он»), названные им в «Воскрешении Лазаря» третьей площадкой истории, у него не просто были, а, как и у многих его героев, во многом составляли его суть68
.Если с Борисом Белкиным эта тема не обсуждалась, то, кажется, у Михаила Шишкина такие разговоры с Шаровым были. И Шишкин считает их самыми главными. В своей длинной посмертной «беседе» с Шаровым в ноябре 2018 года Шишкин соглашается, что связь с какой-то определенной религиозной конфессией или обрядовостью не имеет существенного значения: «Ты ни к какой конфессии не принадлежал, не соблюдал никаких обрядов, правил. Во всяком случае, никакая церковь тебя бы не приняла». И тем не менее:
«Для тебя мир был написанной Богом книгой. Для тебя народы, живущие в „библиосфере“, иудеи, христиане, мусульмане всей своей жизнью, каждым своим шагом, каждым „да“ и каждым „нет“ комментируют Священное Писание. …Сейчас я задал бы тебе вопрос, на который тогда не решился: веришь ли ты в Бога и в воскрешение?»69
Вопрос повисает в воздухе, вынужденно оставаясь без ответа – что и к лучшему. Шишкин намекает на связь между «библиосферой» и еврейскими предками Шарова, «которые столетиями и тысячелетиями вчитывались в Тору, пытались понять скрытый священный смысл каждого написанного в ней слова»70. Здесь мы вновь угадываем контрпример к позиции Толстого: шаровская библиосфера призвана усложнять мир и стимулировать приращение смыслов, в то время как Толстой всюду стремится к сжатию и дистилляции мира вплоть до достижения упрощенной, прозрачной и авторитетной истины.