Читаем Владимир Шаров: по ту сторону истории полностью

По внешней, «пересказывательной» канве почти все романы Шарова могут быть нанизаны на богоискательский мотив, возникающий на стыке советских сюжетов и федоровского «общего дела» и при этом находящийся скорее на обочине канонического православия. Значит ли это, что в историческом мышлении Шарова мы имеем дело с перелицовкой бердяевской схемы («коммунизм как религия»225) в опасной близости к «неосоветским» идеям новоявленных поклонников Леонида Леонова или Валентина Катаева? Но думать об этих стыках Шаров стал в 1980‐х годах и позднее, вопреки расхожему видению революции как чуждого внутренней логике сбоя «нормального» хода отечественной истории. При всем глубоком внимании к религиозным исканиям коллективного «мы» Шаров был весьма скептичен к околославянофильскому, катковскому поклонению государству, тем более петербургского периода и имперской выделки. В очерке о Ходынке, любимом месте его отроческих и юношеских прогулок, он отдельно поминал как первых жертв будущих потрясений тех безымянных, кто не пережил дня злополучной коронации последнего Романова, и цитировал по газетам опубликованный за них, от их имени покаянный адрес с просьбой к самодержцу о прощении, «ибо своим недостойным поведением и своими смертями испортили ему великий праздник – День восшествия на престол»226

. Революционные кружки эсеров и эсдеков с их конспирацией и поисками доктринальной чистоты, композитор-модернист Скрябин, оборотистая и безумная помещица-иностранка де Сталь (как и француз Сертан в «Репетициях») – все эти будто бы не-народные «боковые побеги» оказываются не чуждыми наростами, но существеннейшей и неотъемлемой частью русской духовной истории. Воронеж Андрея Платонова и советская жизнь времен Хрущева и Брежнева, а не утраченный «парадиз» Каренина и Аблеухова (мир Александра Третьего и его казненных родственников) находятся в средоточии художественной вселенной Шарова.

Сознаюсь, что вселенная эта, в центре которой – поиск общего спасения и благочестия посреди морока и смерти, взывание к истинному и всенародному Творцу и Искупителю (корень и русской, и еврейской истории в ожидании/приближении конца времен), мне чужда, а две книги очерков и стихотворения Шарова все-таки ближе магистральных его больших романов. Но тем более интересно и существенно, что этот литературный, воображаемый, всегда ускользающий ключ к историческому «мы» – все же не идеологема, не сугубый фантазм (как бы ни был важен для него образ больницы для умалишенных, или «дома скорби»). Одно из интервью Шарова, данных в связи с выходом «Воскрешения Лазаря», называется «Жить интереснее с людьми, чем с народами». В нем он говорит о трудности и важности задачи художественного воскрешения прошлого, об ушедших в забвение голосах, которые ему так важно расслышать и донести до читателя227.

Помимо очень важного для понимания русской революции, согласно Шарову, сплава идей «Общего дела» со старообрядческими исканиями благочестия и коллективного спасения был еще один важный, специфически научный аспект советского употребления идей Федорова вне их религиозного содержания228

. Смелые предположения или обобщения ученых второй половины XIX века под пером писателей и философов через десятилетия становились несомненными постулатами и почти религиозными догматами229. И на Первом съезде писателей Горький станет призывать не бояться близости «наших идей» к мифу, сказкам – то самое детское и радостное переживание революционных десятилетий, которое так интересовало и особенно увлекало Шарова230
. Эта установка советских авторов, которую вполне разделял и реализовывал Андрей Платонов, развивала сциентистский «оптимизм» и следовала прогрессистскому ходу мыслей по включению мифологии и фольклора в «сокровищницу человеческих знаний»231. И Горький, и Андрей Платонов, как ранее Федоров, переводили искания и гипотезы современной им науки о природе (включая «энергетизм» В. Оствальда), а также достижения техники в регистр моральной аксиоматики – на правах почти обретенного философского камня232
. В этой связи можно вспомнить, как один из лидеров прагматизма Уильям Джеймс говорил Горькому еще в эпоху Первой русской революции по поводу героев позднего Толстого и Достоевского, что те напоминают ему людей «с другой планеты, где всё иначе и лучше. Они попали на землю случайно и раздражены этим, даже – оскорблены. В них есть что-то детское, наивное и чувствуется упрямство честного алхимика, который верит, что он способен открыть „причину всех причин“»233.

Воронежская публицистика Платонова первой половины 1920‐х (особенно статьи «О нашей религии», «Новое Евангелие», «Культура пролетариата») пронизана эсхатологическими образами не просто научной борьбы с природой, но ее преодоления, превосхождения – с прямой отсылкой к «картинам страшного суда»:

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Классик без ретуши
Классик без ретуши

В книге впервые в таком объеме собраны критические отзывы о творчестве В.В. Набокова (1899–1977), объективно представляющие особенности эстетической рецепции творчества писателя на всем протяжении его жизненного пути: сначала в литературных кругах русского зарубежья, затем — в западном литературном мире.Именно этими отзывами (как положительными, так и ядовито-негативными) сопровождали первые публикации произведений Набокова его современники, критики и писатели. Среди них — такие яркие литературные фигуры, как Г. Адамович, Ю. Айхенвальд, П. Бицилли, В. Вейдле, М. Осоргин, Г. Струве, В. Ходасевич, П. Акройд, Дж. Апдайк, Э. Бёрджесс, С. Лем, Дж.К. Оутс, А. Роб-Грийе, Ж.-П. Сартр, Э. Уилсон и др.Уникальность собранного фактического материала (зачастую малодоступного даже для специалистов) превращает сборник статей и рецензий (а также эссе, пародий, фрагментов писем) в необходимейшее пособие для более глубокого постижения набоковского феномена, в своеобразную хрестоматию, представляющую историю мировой критики на протяжении полувека, показывающую литературные нравы, эстетические пристрастия и вкусы целой эпохи.

Владимир Владимирович Набоков , Николай Георгиевич Мельников , Олег Анатольевич Коростелёв

Критика
Феноменология текста: Игра и репрессия
Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века. И здесь особое внимание уделяется проблемам борьбы с литературной формой как с видом репрессии, критической стратегии текста, воссоздания в тексте движения бестелесной энергии и взаимоотношения человека с окружающими его вещами.

Андрей Алексеевич Аствацатуров

Культурология / Образование и наука

Похожие книги