Мне лично термин «постмодернизм», таким образом используемый, вообще не кажется продуктивным и что-то проясняющим. Постмодернизм в архитектуре был не просто техникой исполнения проектов, но целой идеологией, конфронтирующей с модерном скорее с позиций реакции и возврата к традиции. В России же постмодерн приобрел оттенок радикального разрушения всякой традиции, авангарда без идеологии или авангарда, ударившегося в чистую безответственную игру любыми символами и знаками. Вот в этом и обвинили, по сути, Шарова – историка, выясняющего средствами литературы некоторые пределы и несущие конструкты советской истории и ее корней в истории российской.
На мой взгляд, это не просто недоразумение. В этом перетолковывании смысла того, что делал Шаров, проявился глубокий конфликт самой конструкции русского модерна. Провокативное письмо Шарова вывело конфликт на свет. Конфликт этот вырастает из особого понимания революции, унаследованного советской интеллигенцией от XIX века, исключающего вопрос о революции консервативной581
. Революция и консерватизм противопоставлялись как несовместимые категории. Отсюда родилась крайне упрощенная трактовка сталинской эпохи как простого торжества абсолютного зла, а всей критики сталинизма – как либеральной борьбы за свободу. Особенно пострадал от этой упрощенной оптики Солженицын, поздний консерватизм которого критики сталинизма как Абсолютного Зла просто не в состоянии ни объяснить, ни вывести из предшествующей эволюции писателя; не способны они и вообще построить сколь-нибудь непротиворечивую интерпретационную методологию творчества Солженицына. И уж тем более абсурдным – вопреки всем бросающимся в глаза элементам – для всех адептов Солженицына как продолжателя Великой Традиции выглядит вопрос о тех элементах его нарратива и литературной техники, которые в других случаях служат несомненным признаком «постмодернизма». Вопрос запутан в самых исходных элементах картины мира такого рода жрецов Великой Русской Литературной Традиции (которую якобы продолжил, в их глазах, Солженицын).Не менее запутан с этой точки зрения вопрос об Андрее Платонове, которого, с одной стороны, хотят вывести из-под зачисления в адепты Абсолютного Зла сталинизма, с другой – с трудом находят место его литературным провокациям в рамках «хорошего модерна».
Я хочу продемонстрировать эту концептуальную проблему на одном эпизоде одного романа Владимира Шарова, разобрать интертексты его гипертекста582
, сопоставить с гипотекстами-донорами и поставить вопрос о том, в чем же смысл деструкции и деконструкции, которым подвергает советскую историю Владимир Шаров. Я разберу исключительно линию Лазаря из романа «Воскрешение Лазаря».Взятая сама по себе, вся тема Лазарей в романе кажется бурлеском. Если исходный посыл с темой воскрешения еще более-менее вписывается в пародию на федоровское воскрешение, выступая как бы символом воскрешения как такового, то дальнейшее развитие сюжета (в рамках которого символом и воплощением удавшегося Воскрешения оказывается Лазарь Каганович и финал которого оборачивается мрачным кощунственным макабром христианского торжества чекистских палачей, воскрешающих героев своих расстрельных дел) кажется чем-то малоотличимым от «постмодернистских» игр Сорокина, отрывающего все означающие от их означаемых.
Так или иначе, в этом критики видят своевольную, прихотливую игру индивидуального писательского воображения, разрушающего всякие возможные контексты.
Однако стоит все время держать в уме, что Шаров – главный наследник Платонова в современной литературе, наследник не в стилистике, которой подражать невозможно, да и едва ли уместно, но наследник как тот, кто принял вызов Платонова в постановке им проблем своей современности и их литературного выражения.