Аллоистории, которые Шаров оформляет как дневники, свидетельства и неопубликованные мемуары, служащие нарративными центрами его романов, интерпретируются некоторыми критиками как проявление авторского произвола. В одном из наиболее вдумчивых исследований, посвященных творчеству Шарова, эта мысль сформулирована афористически: «Владимиру Шарову совершенно все равно, о чем писать, какие темы и сюжеты использовать»752
. Далее говорится, что его романы обходятся «без всякого общественного пафоса» и что «если и есть здесь тайнопись, то она может быть понятной, пожалуй, лишь самому автору»753. В рассмотренных произведениях может и не быть никакой тайнописи, но социальный пафос в них есть, и он наиболее очевиден в контексте микрокосмов. Субъективные воплощения этого пафоса движутся по двум каналам: один, как указано выше, ведет от коллективной к индивидуальной самоидентичности, а другой движется от апокалиптического историзма по направлению к открытой и разомкнутой концепции истории.Как и у других писателей его поколения, тексты Шарова противостоят традиционному для русской культуры стилю мышления, придающему верховное значение национальному или классовому в ущерб индивидуальным представлениям об истинном и ложном. Шаров настаивает на приоритете индивидуального постижения. В своей статье, посвященной мемуаристике, он сравнивает «прежний реализм» с антропологической техникой «обобщенной фотографии», служащей для демонстрации антропометрических параметров, по которым различаются этнические группы. Он добавляет, при этом вновь выражая настроение, характерное для его последних четырех романов:
Но есть еще один реализм, основанный на совсем иных принципах. Господь Бог в первые шесть дней творения не создавал народы и общности. И хотя Он завещал всему живому «размножаться по роду его и племени», то есть наследуя некие типические особенности, жестко отделяющие одно создание от другого, в Библии устами пророков многократно говорится, что, когда дело идет о человеке, мерило Господа – один человек, одна живая душа. Только один человек, а не народ, не племя признается достойным собеседником Бога. Одна-единственная живая душа для Господа столь же важна и столь же огромна, как и вся Вселенная754
.Герои Шарова часто вызывают к жизни сюжет самозванства. Образ самозванца имеет большое значение для авторской критики российского коллективистского этоса. Его персонажи боятся, что их могут причислить к самозванцам. Николай Федоров из «До и во время» дерзко оспаривает божественную власть во вселенной, будучи вождем русской революционной интеллигенции, утрачивает свою самоуверенность в микрокосме психиатрической больницы и даже скрывает свой восторг перед архитектором Вавилонской башни, ибо очень боится «быть принятым за самозванца, он знал, что тогда за ним никто не пойдет»755
. А в «Старой девочке» Вера переносит страх агрессивного индивидуализма на уровень государства: противясь убеждению, будто молодая большевистская революция означает полный разрыв с прошлым, она говорит Сталину, что будущие истории революции нужно писать «так, чтобы ни у кого не было сомнений, что именно революция – истинный наследник прошлого, именно она – помазанник Божий, а не какой-то там самозванец»756. В этой связи следует напомнить, что в микрокосме, создаваемом Шаровым в романе «След в след», неонародник Сергей Крейцвальд объясняет Разина, Пугачева, Лжедмитриев и другие известные в истории России примеры самозванства не как вспышки подавленной индивидуальной воли, но как манифестации коллективного биполярного расстройства.Тема претендующего на заключение Завета с Богом избранного народа, которая обнаруживается во всех романах Шарова, также осуществляет критику коллективистского типа мышления – только на уровне подтекста. Когда бежавшие заключенные отвергают возвещение отца Иринарха, будто они избраны Богом в качестве Его народа, они делают это не как коллектив, но каждый сам по себе, а затем, порознь проникнув на рынки и в города Средней Азии, не выдают ни единым знаком, что узнают друг друга.