– Добрый вечер, – услышал он высокий певучий голос и обернулся. На пороге стояла худощавая пожилая женщина с лицом, хранящим следы былой красоты, совсем не похожая на свою жуткую то ли родственницу, то ли прислугу. Ангелина узнала его: у неё был ограниченный доступ в сеть, разрешено было только просматривать новости, и вот в новостях этой, прости господи, культуры несколько дней назад постоянно мелькал этот еврей. Какая наглость – вот так явиться ко мне домой, как будто им теперь всё позволено, подумала она, чувствуя, что в ней снова просыпается ехидная девчонка, которая много лет назад публиковала националистические богохульные стихи, восхищалась Розенбергом и Гиммлером, бегала по вечерам в парке, не боясь собак, и сочиняла забавные рассказы о других литераторах, нисколько не опасаясь их праведного гнева. Она готова была спросить, не собирается ли комиссар арестовать её за эту старую писанину, найденную Вербицкой на богом забытом сайте, готова была достойно ответить на его обвинения, но Бернштейн неожиданно сказал:
– Сегодня день рождения фюрера, и я хотел бы вас поздравить.
– Вы, наверно, издеваетесь, товарищ комиссар, – растерянно произнесла Ангелина, давно уже отвыкшая от подобных знаков внимания. Надо же было дожить до того, что с днём рождения фюрера тебя некому поздравить, кроме Бернштейна!
– Нет, не издеваюсь. Извините, кажется, женщинам в годы вашей молодости было принято дарить цветы, но я об этом забыл. Зато я принёс вам бутылку коньяка.
– Спасибо, но я могла бы обойтись… я вообще-то вермут сейчас пью, дорогой, между прочим. Я подрабатываю репетиторством, благо ваше правительство частные уроки не запретило, так что от голода не умираю. Проходите, побеседуем о литературе, вы же за этим пришли? – продолжала она.
– Ваша книга, скорее всего, будет издана, – сказал Бернштейн, наблюдая за тем, как старуха запирает бутылку в стенном шкафу. Электронный ключ размагнитился, дверца то и дело открывалась; видимо, у Ангелины не было денег встроить новый замок.
– Вы не поверите, но для меня это не принципиально, – ответила Ангелина, усаживаясь за стол, – в молодости я пыталась бороться с графоманией, но у меня ничего не получалось, сейчас ничего не пишется, и это хорошо. Вы, может быть, хотите спросить, почему я ненавижу евреев? На самом деле я считаю, что ко всем нациям нужно относиться одинаково, а настоящее искусство безыдейно. Это вы, а не я, считаете, что у Израиля своя особая пассионарная роль, что партия определяет содержание и форму художественного текста, а потом спрашиваете, почему вас кто-то ненавидит! Мои произведения должны были подчеркнуть абсурдность любой идеологии и принципа национального превосходства. Идейное искусство быстро устаревает, искусство, направленное на высмеивание идейности, тоже быстро устаревает, и всё, что я хочу сейчас делать, – это напоминать людям, что мы все умрём.
Бернштейн поморщился. «Мы умрём», «Кто все эти люди?», «А почему вы спрашиваете?» Эти затасканные шаблоны эпохи открытой сети.
– Но мы ведь правда все умрём, – повторила Ангелина, и за этими простыми словами комиссару почудилась какая-то древняя нордическая мудрость. Как ни странно, она была сродни той мудрости, которую находишь в поэтических строках Экклезиаста и статьях Володарского. – А литература – дегенеративный вид искусства. И она скоро умрёт. Есть ли смысл переживать из-за всего этого?
Нет, разумеется, нет, но Бернштейну снова пришли в голову строки «я недострелянный, недобитый, недоповешенный фашист». Конечно, я тоже недобитый фашист, подумал он, – а когда человек ощущает себя недобитым фашистом, это значит, что он ещё не безнадёжен, а искусство, помогающее ему это осознать, тоже не безнадёжно и, следовательно, не подлежит уничтожению. Только вот как объяснить это малолетним дуракам в лектории? Как объяснить это своим товарищам по партии? И стоит ли это делать – для него это добром не закончится, это очевидно.
– А что касается Гитлера, то он просто был гением риторики, – продолжала Ангелина, – и не имел, на самом деле, отношения к конкретной идеологии. Вам этого не понять. Вы, наверно, мечтаете, чтобы все в мире стали мыслить идеологически правильно?
– Нет, фрау Мессер, – устало проговорил он, – я мечтаю вовсе не об этом.
– А о чём? – спросила она, отворачиваясь к окну, за которым по-прежнему сыпался град: природа праздновала день рождения фюрера, как сказал бы много лет назад какой-нибудь ариогностик.
– Сейчас… я хотел бы оказаться на своей исторической родине или на родине своих предков, на Львовщине. Пить бердичевские выморозки и ждать прихода машиаха. А ещё – убить кого-нибудь. Немца, еврея, русского – всё равно.
Юг севера
Откуда вы, спрашивает какая-то плацкартная шваль с семечками под стук вагонных колёс. Меньше всего тебе сейчас хочется разговаривать.
Нет, ты, конечно, скажешь; эта привычная вежливость, она исчезает только когда тебе открыто угрожают: тогда ты вспоминаешь полгода в одном криминальном баре на одном из питерских проспектов – чудесная школа общения.