История советского кино, где Эйзенштейн изображается вершиной, – не что иное, как мифология. Что же мешает прямо признать это? Помимо бюрократической любви к полочкам и ярлычкам какое‑то странное человеческое обаяние Эйзенштейна и явная радиогеничность неиспользованных ресурсов его дарования. Но если судить по сделанному – то итог его жизни печален».
В записях Гладкова находим любопытные суждения о таких понятиях, как «сальеризм» и «моцартианское»:
«Как ни интересно было бы прочесть правдивый и точный роман о Н. Вавилове и его судьбе, как ни высока была бы задача написать этого замечательного человека, роман о Лысенко нужнее и интереснее. Именно в таких людях заключена загадка века. Не нужно думать, что люди, подобные Лысенко, элементарны. Их «элементарность» сложна исторически. И разве Сальери не сложнее Моцарта?
Или, например, роман о Булгарине. Умно и остро написанный, он мог бы стать событием и полнее раскрыть эпоху, чем даже роман о Пушкине. Сколько тут всего: и Грибоедов, и Пушкин, и вся николаевщина, и декабристы, и смена литературных школ, и проблема литературной профессионализации, и Полевой, и Кукольник, и Греч, и тема зависти, и вопрос о доносе как жанре и о доносе как о доносе. Но это нужно писать спокойно, без гражданского негодования, иронично, доказательно, забравшись в шкуру героя и понимая его точку зрения. И те психологические маневры, которыми он для себя оставался хорошим и «порядочным» человеком.
«Сальеризм» и «моцартианское» очень редко встречаются в таком чистом виде, как в драме Пушкина: чаще они смешаны или являются разными стадиями развития художника, в котором или берет попеременно верх то одно, то другое, или одно постепенно уступает место другому. Так в Станиславском к концу жизни «моцартианское» уступило место «сальеризму»; у Мейерхольда – наоборот.
С. Эйзенштейн – явно всю жизнь был «сальеристом», и некоторые его претензии к Мейерхольду (как, например, то, что тот не хотел поделиться с учениками некой «тайной» ремесла режиссуры) объясняются органическим непониманием Сальери Моцарта как художника, не знающего «законов»: только пушкинский Сальери видел в этом некую божественную наивность гения, а Эйзенштейн – лукавство хитреца, берегущего «коммерческую тайну». Меня всегда поражало это место воспоминаний Эйзенштейна, так его выдающее. Если верно прочитать эти строки, то они совсем не снижают образа Мейерхольда, а очень невыгодно характеризуют Эйзенштейна. Есть подозрения, компрометирующие не подозреваемого, а подозревающего».
Тонкие наблюдения Гладкова о современниках, коллегах и о Москве:
«Мейерхольд разбирался в пьесах, как Бонапарт в полевых картах… Катаев рассказывает, что Маяковский всегда носил с собой маленький маузер (тот, из которого застрелился) и стальной кастет. Почему? Чего мог он остерегаться в переулках Таганки и Сретенки? Что это – неизжитое мальчишество, с его любовью к игре с оружием, или подсознательная настороженность, инстинктивная готовность к обороне? Чудачество или психоз? В этом есть какой‑то ответ на один из многих вопросов или, наоборот, еще один вопрос. Невозможно представить Пастернака, таскающего с собой оружие.
…В писательском доме работал плотник, делавший книжные полки одному драматургу. Однажды он спросил хозяина, правда ли, что в этом доме живут одни писатели. «Да, правда, – сказал хозяин. – А что?….» – «Вот я думаю, что не стал бы жить в доме, где живут одни плотники. Скучно!….»
Поздней осенью 1939 года в Москве модницы начали носить остроконечные вязаные дамские башлычки, занесенные к нам после вступления Красной армии в Западную Украину и Белоруссию.
…Прейскурант «Коктейль‑холла»[10]
читался как роман. Малиновая наливка в графине «Утка», охотничья водка в плоской бутылке, шартрез в испанской бутылке, ликер «Мараскин» в графине «Мороз», «Ковбой‑коктейль», коктейль «Аромат полей», коктейль «В полет», «Аэроглинтвейн».…Про художественную выставку, помещающуюся в бывшем Манеже, москвичи говорят: «Когда там находились лошади, говна там было меньше».
Одна запись в дневнике привлекает внимание как подведенный Гладковым некий итог своей жизни: «Живу как получилось. Не предвидел этого, не ждал, не добивался. Жил инерцией вчерашнего своего поступка, а что вышло – то вышло…»
Малый Знаменский переулок
Переулок назван так по располагавшейся рядом церкви Знамения Богородицы, разрушенной в 1930‑х гг. С 1926 по 1996 г. переулок назывался улицей К. Маркса и Ф. Энгельса. Переименование случилось по причине открытия в одном из близлежащих зданий сначала института, а затем и музея классиков марксизма‑ленинизма.
Малый Знаменский переулок, дом 1. Усадьба Голицыных: от музея до гостиницы