В дневнике, который Гладков вел всю жизнь, исключая лагерные времена, драматург немного пишет о том времени: «На каждом лагпункте есть свой ведущий грубиян, так сказать, мастер матерного слова. Про таких говорят: «Он птицу на лету бранью собьет». Ими даже гордятся. Только новички их побаиваются и считают злыми. А это – просто артисты, часто добродушнейшие люди. Их власть над словом огромна, и количество вариаций беспредельно. Можно даже получать наслаждение, если посмотреть на это с эстетической точки зрения. Куда только ни уходит русский талант!»
Летом 1974 г. к Гладкову на его дачу в Загорянке приехал А.И. Солженицын. Для своего «Архипелага…» Александр Исаевич старался опросить возможно большее число бывших лагерников. Небезынтересна была ему и история бытования гулаговских театров, лагерной самодеятельности. В дневнике описан визит Солженицына:
«Сегодня у меня утром был А.И. Солженицын. В лице его много красок: он румяный, белозубый и улыбающийся. На фото он строг и даже суров. Быстрый. Все понимает с полуслова. Ведет разговор. Паузы не возникают.
…Он уехал, и сразу ощущение какой‑то пустоты. В нем очень заметна инерция движения, энергии, чему невольно завидуешь. И немножко грустно. Мимо меня пронеслась какая‑то сила, ее уже нет, а я остался на месте».
В дневнике Гладкова можно найти интереснейшие и парадоксальные суждения о времени, о себе, о людях, окружавших драматурга:
«…Двадцатые годы формировали среди молодой советской интеллигенции людей высокомерных и ироничных. Они обо всем судили свысока: о Дантоне и Робеспьере, о Льве Толстом и Художественном театре, об английских лейбористах и французских пацифистах, о Скрябине и Родене. Существовала некоторая подразумеваемая психологическая преамбула постоянного превосходства самого передового мировоззрения, самой победной истории, самой высшей философии. Казалось несомненным, что все идет на лад и, несмотря на трудности и яростное сопротивление врага, конечная победа обеспечена
Сергей Эйзенштейн принадлежал к этой прослойке и, когда она была исторически вырублена в середине тридцатых, остался неким мамонтом. В конце двадцатых он намеревался инсценировать в кинематографе «Капитал» Маркса; в сороковых воспевал «хороших царей» с самыми недвусмысленными ближними политическими целями. Не могу отделаться от ощущения, что он – самая трагическая фигура советского искусства. Автор всего одной прекрасной картины («Броненосец «Потемкин»), он создал еще несколько лжешедевров, претенциозных и фальшивых.
Случилось так, что в последний год я по разным обстоятельствам пересмотрел эти фильмы и пришел к выводу, что он гораздо ниже своей репутации. И я задаю себе вопрос: был ли С. Эйзенштейн умным и глубоким человеком? Кажется, что его ум признается всеми. Но в этом уме есть такие странности, которые многое ставят под сомнение. Можно ли назвать умными замыслы‑концепции «Александра Невского» и «Ивана Грозного»? Сомнения вызывает задуманный «Пушкин». Замысел и историческая концепция «Октября» – ниже современной 1927 г. мемуаристики и истории. Он на уровне агитлубков «Окон РОСТА». Все это бесконечно ниже уровня подлинной истории.
Не станем ссылаться на «обстоятельства». Подлинно умный человек не позволяет сделать себя лакеем нужд утверждения тирании. Он нашел бы обходные нейтральные темы. Да, но тогда он не смог бы играть роль первого режиссера советского кино. Совершенно верно. Но потребность играть эту роль – не признак блестящего ума. И при всем том он действительно при своем восхождении подавал большие надежды. Когда будет написана его истинная биография – это будет страшная книга. Чем больше об этом думаю, тем больше нахожу подтверждения этому, несмотря на все красноречивые панегирики Шкловского, Юренева и других.
В «Вопросах литературы» недавно была напечатана запись разговора И. Вайсфельда и С. Эйзенштейна, произошедшего незадолго до его смерти. Там Эйзенштейн, говоря о фильме о Пушкине, упоминает «известный эпизод», когда в утро после брачной ночи Пушкина тот увидел императора гарцующим у окна дома. Но такого «известного эпизода» быть не могло. Свадьба Пушкина была в Москве, а царь в это время был в Петербурге. Брачная ночь Пушкина была в доме на Арбате, и ясно, что там царь гарцевать не мог. Таким образом, этот невероятный эпизод целиком вымышлен в самом бульварном духе С. Эйзенштейном. И далее о «центральной роли Пушкина» – сплошные неумные натяжки.