Начались разговоры. На этот раз Серафима Петровна говорила нормально, а не как с трибуны, и ее интересно было послушать.
Под конец она не утерпела и спросила Степу-Лешу о перемене фамилии:
— Как настоящая-то?
— Как? — Степа-Леша сразу помрачнел и сощурился, как при ярком свете.— Вы ее, наверное, слышали, известная была фамилия...
— Какая?
— Я ее недостоин.
- Почему?
Я отрекся от нее... Поняли? Отрекся!
— Как же так получилось?
— Ума не приложу,— сказал моряк.— Точно наваждение...
— Ты что, действительно поверил, что твой отец шпион?
Было какое-то светопомрачение... Друзья отца объявлялись «врагами народа», и не по одному, а сразу пачками, потом отца взяли. В общем, отрекся и от имени и от фамилии.
- Да,— сказала Серафима Петровна.— Обилие порождает расточительство. Угомонитесь, ребятишки! Я хотела Ванечку назвать Ермаком, в честь Ермака Тимофеевича, покорителя Сибири, да муж возражал, он ожидал наследника нашей учительской династии, и почему-то имя Ермак казалось мужу неподходящим. Мой прадед был из разночинцев.
Знаю, проходили,— сказал Степа-Леша.— Интеллигенты в первом колене, в третьем вырождаются.
Дед пошел в народ... Учить крестьян грамоте и правде, а его крестьяне выдали полиции, да еще побили на прощание. Деда сослали в Сибирь. Но он учитель. Он учительствовал в Красноярском крае. Бывал в Шушенском. Интересная на Руси была интеллигенция. Муж тоже из учителей. Хотя я окончила в Воронеже Дерптский университет...
— Какой же в Воронеже Дерптский университет? — удивился Степа-Леша.
— Обыкновенный. Его в первую мировую, когда немец подошел к Эстонии, эвакуировали, как теперь говорят, в глубь России, в Воронеж, где он и остался. Да... Я окончила университет, но могу и корову подоить» сена накосить. Это и спасло: фашисты не признали во мне работника умственного труда. Откуда им догадать» ся, что я без пяти минут кандидат наук,— я не хвастаюсь, хотела защитить диссертацию в сороковом году, как ни странно, по истории Сибири, по Ермаку Тимофеевичу. О чем я?
— Самый лучший немец — мертвый! — вдруг изрек Рогдай, которому наскучил непонятный для него разговор. Пребывание среди взрослых выработало в Рогдае боязнь сказать какую-нибудь детскую глупость: жизнь требовала от нас зрелых решений. Наши знания и опыт были куцыми, как детские штанишки, и если бы в мирное время мой брат изрек, что море соленое потому, что в нем плавают селедки, подобное суждение не вызвало бы резкого осуждения со стороны взрослых. В сороковых же годах подобную банальность не прощали, тем более Рогдай носил гвардейский значок, они бы сказали ему: «Ты чего, мать твою перемать, ахинею несешь? Маленький, что ли?» Рогдай усвоил другие истины, например, он вдруг говорил со знанием дела: «Закат красный, завтра ветер будет». Люди глядели на закат и разводили руками: «Гляди, малец, а башка работает. Приметы погоды знает». Или при расчете с тем же Яшкой-артиллеристом Рогдай произносил: «Не мухлюй. Чаще счет, крепче дружба». Яшка замирал, отваливал лишнюю сотню, потом рассказывал: «Ну парень! Пальца в рот не клади». И было невдомек, что Рогдай повторял где-то подслушанную поговорку, и выдавал ее не потому, что догадался о ловкости спекулянта, а ляпнул так, для авторитета.
И сейчас он выдал на-гора очередной штамп, по его мнению ладный к разговору.
— Ты думаешь? — спросил Степа-Леша и поднял глаза.
Девчонки слушали с большим интересом: Рогдай нам был ближе по возрасту, его военная форма, то, что мать говорила с ним, как с равным, придавало ему в их глазах большую значимость. Собственно, этого-то и добивался Рогдай.
— Чего думать,— безапелляционно ответил брат,— всем известно.
Ему никто не ответил.
— Когда эвакуировали Одессу,— сказал моряк,— при выходе, почти на рейде, немецкие самолеты разбомбили пароход. Летчики видели, что на палубе дети. А он из пулемета поливает... Спасательные шлюпки пошли, и бесполезно — камнем на дно: цепляются, виснут, лезут. Братишка в воду, в него мертвой хваткой, и тоже на дно. А сверху из пулеметов поливает. Три дня море дышало... Спаслись единицы. Я научился ненавидеть. Самому страшно.
— Я с тобой согласна,— сказала Серафима Петровна. Очень страшно. Я скажу: «Надо еще больше ненавидеть! Чтобы не спалось от ненависти и дышать было трудно». А то, что я услышала от Рогдая Васина,— это уже трагедия. Ненависть ведет к разрушению.
— Слышали,— вставил фразу я.— Был у нас друг, в одной палатке спали, с одного котелка рубали. Сеппом его звали. И погиб от любви.
Его немцы закололи,— добавил Рогдай,— при первой же встрече. Он на посту стоял и игрушку делал, его и закололи. И секретную аппаратуру сняли. Что было!
— У нас... Повел один чудак в тыл немца, винтовку на плечо повесил, упражнялся с пленным в знании немецкого языка: у него в школе по этому предмету было «хорошо», а немец его придушил. Немца того мы потом тоже задушили.