— Ладно,— сказала Серафима Петровна.— С этого бока вас не возьмешь. Подумаем. Пройдет лето, я войду в класс. И передо мной будут сидеть ученики, которые главной наукой считают умение убивать. Врагов. Хорошо! Но война не вечна. Завтра кончится. И тогда кого убивать? А больше вы ничего не умеете и не знаете. Как вам жить дальше? Я вам буду о любви говорить к женщине, к ближнему, к слабому... Передо мной за партами будут сидеть дети, которые знают только одно — ненависть. Глупейшая теория, которая для меня, моих родителей казалась абсурдом,— превосходство одной национальности над другой — гнусная, казалось бы, обреченная на забвение идейка обернулась гибелью миллионов жизней, бесконечными страданиями. Человечество заплатило за национализм слишком большую цену, и хотелось бы верить, что оно, человечество, кое-чему наконец научилось. Такие кровавые уроки забывать— значит ничего не помнить, значит обрекать поколения на бесконечные муки. «Фашист мертвый» — я признаю: потому что иного выхода для людей нет Но немец мертвый?.. И среди русских оказывались полицаи, и во Франции, и везде есть люди, для которых, к сожалению, самое верное место—изоляция, а то и виселица. Чем же заявление Рогдая лучше фашистского? Этого и добивался Гитлер: воспитать в нас то же человеконенавистничество, которым он сумел одурманить свой народ. Говорить так — значит быть пособником фашистов. Третьего не дано.
— Я втихаря пойду покурю,— шепнул мне Рогдай.— Привел!..
— Нет. Ты бы послушал,— сказал я.
— Уши опухли,— тихо ответил Рогдай, выскользнул из-за стола и вышел.
— Сейчас не до сантиментов,— сказал Степа-Леша.— У меня перед глазами тонущие женщины и дети... Сейчас не до любви!
— Любовь не должна тонуть,— сказала Серафима Петровна.— И это говорит краснофлотец! У тебя есть запас жизни, опыта. А когда ребенок говорит не моргнув: «Самый лучший немец — мертвый»,— вот когда поистине страшно. Что сделали с нами фашисты? Города разрушили — худо, но восстановим; землю истоптали — отдышимся; они душу растлили — и от этого мурашки по спине бегут. Страшно за будущее, и жутко за мальчика, за ребенка: он еще не вступил в жизнь, а в душе пустыня. В пустыне пальмы не растут. Таким он ничего не сможет принести людям, кроме зла. Его треб\ ется лечить... Лечить его душу. И это моя задача и твоя.
— Вначале самому бы вылечиться.
— Ты не туши в себе-то огонь, еще рано. Мир далеко. Ты им,— она указала на то место, где сидел Рогдай,— не дай сгореть.
— Я не огнетушитель.
Серафима Петровна не слышала, что ответил Степа- Леша, потому что Ванечка сказал: «А-а!»
— Мы просимся,— поднялась Серафима Петровна,— извините.
Она вынесла сына. На лестнице послышался шум, Рогдай влетел как ошпаренный, держась за ухо.
— Дерется,— сказал с удивлением он, потирая ухо.— Хотя бы сигнал дали, что идет. Настя, она всегда дерется?
— Меня ни разу не тронула.
— Еще увижу с папиросой, пеняй на себя,— донесся голос учительницы, потом послышалось: — A-а... Сыночек... Ты просился а-а... Давай не стесняйся. A-а не страшно. A-а дети все делают. Это нормально.
— Братва, руби канаты,— сделал глубокий вывод Степа-Леша.— Запорожская Сечь кончилась — пожарники приехали. Слушайте, олухи, пока я жив: настоящую Запорожскую Сечь тоже ликвидировала женщина Екатерина Великая. Так что все идет по кругу, как в истории.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Мне везло на хороших людей. Это для меня не красивые слова, не абстракция, это моя жизнь, и она наполнена воспоминаниями о прекрасных, добрых товарищах, воспитателях, нежных и требовательных, иной раз, правда, грубоватых, но и сам я был далеко не сахар. Конечно, как говорила Серафима Петровна, продукт своего времени, но я не представляю другой судьбы, и если бы был господь бог, и он вызвал бы меня на собеседование и спросил: «Хочешь родиться в другое время?», я бы ответил: «Я там не приживусь. Там я буду не я, там будет «он», кто-то другой».
Характер у Серафимы Петровны оказался весьма беспокойным. У нее был пунктик — чистота. Каждую неделю она заставляла нас мыться в тазах, которые предусмотрительно я принес из Второй бани. Перед сном она проверяла, какие у нас ноги — вымыли или нет. На окнах повисли занавески из бумаги. Подвал три раза белили. Мел мы носили вместе с Серафимой Петровной со стройки.
— Гороно простит,— вздыхала Серафима Петровна, потому что мел мы таскали из школы № 7, куда ее назначили завучем. Школы-то еще не было и в помине, была коробка. Школу обещали сдать к первому сентября. Школы в городе объявили ударными стройками. Наркомпрос работал четко, Серафима Петровна оказалась права.
Первым не выдержал ее тирании Степа-Леша.
— Месяц дали на поправку,— замитинговал он, когда мы остались одни.— А тут: «Не кури в помещении! Где шляешься до двух часов?» Да кто она такая?
— Никто! — поддержал его Рогдай.— Оккупировала. Кровь пьет. За что боролись!
— Именно! — рубанул воздух рукой, как саблей. Степа-Леша.— Мне завтра в бой идти. Пятнадцать суток осталось. Мне погулять охота. Не сердитесь, ребята, ухожу в бега, переселюсь к какой-нибудь вдове Грицацуевой.