А Франк? Да, она помнила Ганса Франка, в темных очках. Он казался незначительным, был погружен в себя. В ту пору в британской прессе была опубликована зловещая карикатура на Франка, нарисованная Дэвидом Лоу{519}
, напомнила мне Робби. Сам Лоу признавал, что мнения насчет того, кому следует присвоить звание «самого омерзительного из присутствующих», расходятся, но лично он без колебаний проголосовал бы за Франка, «палача Варшавы». Прилипшая к губам Франка улыбочка и постоянное тихое бормотание тоже могли повлиять на выбор карикатуриста.– Это он все время плакал? – вдруг переспросила Робби, и я вспомнил, что другие тоже упоминали о слезах Франка. Да, сказал я. Робби присутствовала в суде в тот день, когда показывали фильм о Гитлере, и тогда разрыдался даже Риббентроп и с ним все прочие.
Моменты чистого кошмара живо сохранились в ее памяти. Робби припомнила показания женщины – комендантши Дахау, той самой, которая «делала абажуры из человеческой кожи». Робби слегка покачала головой, словно пытаясь стряхнуть это наваждение, голос ее сделался едва слышным.
– Большую часть времени следить за процессом было скучно, а потом что-то случалось – и меня настигал ужас.
Она остановилась на полуслове.
– Это было чудовищно…
Зачитывали вслух пассажи из отчета Штроопа Франку под заголовком «Варшавского гетто больше нет».
Сидя на галерее для публики, Робби слушала и это, и строки из дневника Франка: «Тот факт, что мы приговорили 1 200 000 евреев к голодной смерти, следует упоминать лишь мимоходом»{520}
. Она слышала эти слова. Она видела человеческую кожу, содранную, как сказали, с тел умерших в Бухенвальде. Она помнила разговор о том, как татуировки впечатывались в еще живую плоть.Эти свидетельства произвели глубокое впечатление на Робби Дандас, впечатление, которое не изгладилось и спустя семьдесят лет.
– Я ненавижу немцев, – внезапно, совершенно неожиданно заявила она. – Всегда их ненавидела.
Потом что-то вроде раскаяния проступило на ее спокойном лице.
– Мне так жаль, – сказала она очень тихо, я едва разобрал слова. – Но я не смогла их простить.
123
А что Лемкин? Два месяца уже шел процесс, который вроде бы начинался вполне благоприятно для утверждения дорогих Лемкину идей, – и теперь казалось, что все его усилия пошли прахом. В первый день, к полному удовлетворению Лемкина, о геноциде упоминали французский и советский прокурор, вслед за ними американцы говорили о тех же преступлениях, однако избегали использовать его термин. Лемкина постигло разочарование: ни в ноябре, ни в декабре – за тридцать один день заседаний – слово «геноцид» не прозвучало ни разу.
Лемкин следил за процессом из Вашингтона: команда Джексона старалась держать его подальше от Нюрнберга. Мучительно было читать ежедневные протоколы, поступавшие в Комиссию по военным преступлениям, где Лемкин служил консультантом, читать журналистские отчеты – и нигде не обнаруживать термин «геноцид». Возможно, причиной тому были сенаторы из южных штатов: они давили на Джексона и его команду, страшась отзвуков, которые обвинение в геноциде могло бы иметь в местной политике, у коренных американцев и у чернокожих.
Команда Джексона применяла активные меры для того, чтобы не допустить Лемкина к процессу, и это неудивительно после того шума, который он с присущей ему строптивостью учинил в Лондоне в октябре. Его способности предпочли направить на подготовку другого суда над военными преступниками, который должен был начаться в апреле 1946 года в Токио. Тем не менее Лемкину поручили расследовать деятельность Карла Хаусхофера, который в Первую мировую войну был генералом немецкой армии, а затем стал мюнхенским профессором, был знаком со Стефаном Цвейгом. Считалось, что Хаусхофер заложил интеллектуальные основы идеологии
20 декабря трибунал прервал свою работу на рождественские каникулы. Доннедье вернулся в свою парижскую квартиру на бульваре Сен-Мишель, где его ждало письмо Лемкина и экземпляр «Правления стран “оси”…». Ответное письмо Доннедье, полученное Лемкиным в январе 1946 года, видимо, разожгло в польском юристе желание во что бы то ни стало принять участие в процессе. «Возможно, я буду иметь удовольствие пообщаться с вами в Нюрнберге», – приветливо писал ему французский судья. Они были знакомы с начала 1930-х годов по работе в Лиге Наций. «Я был очень рад получить ваше письмо и узнать такие новости», – тонким изящным почерком добавил Доннедье и выражал удивление тем, что письмо Лемкина прибыло с таким опозданием. «Я член Международного военного трибунала», – сообщал он (как будто Лемкин мог этого не знать){522}
.