Но ее жадному уму на будущее было наплевать. Перегруженный прошлым и желающий получить побольше подробностей, он не оставлял ей возможности даже спланировать следующий день. В точности как тогда, в зарослях дикого лука, на берегу Огайо, в полдень: самое большее, что она тогда могла себе представить, – это еще один шаг. Другие же сходят с ума, а она что, особенная? У других же случается, что башка перестает работать, мозги свихиваются набекрень, и все вокруг им начинает казаться не таким, как есть, – это, наверно, и случилось с ее Халле. А может, оно и неплохо было бы: сидеть с ним рядом на корточках за молочным сараем, у маслобойки, и размазывать холодное комковатое масло по лицу, а на все остальное плевать. Чувствовать, как оно скользит, липнет к рукам, втирать его в волосы, продавливать сквозь пальцы… Ах, как просто было бы поставить точку именно там! Закрыть за собой дверь в этот мир. Захлопнуть ее. Давить пальцами масло. Но трое ее детей, укрытых одеялом, сосали тряпочки с сахарной водой на пути в Огайо, так что какие уж тут забавы с размазыванием масла – ничего изменить было нельзя.
Поль Ди, стоявший в дверном проеме, тоже вышел на веранду и тронул ее за плечо.
– Я не хотел рассказывать тебе об этом.
– А я не хотела про это знать.
– Я не могу взять свои слова обратно, но могу больше никогда к этому не возвращаться, – сказал Поль Ди.
Он очень хочет рассказать мне все, подумала она. Он желает, чтобы я спросила, как ему самому тогда пришлось – как больно языку, прижатому железным мундштуком, когда желание сплюнуть так велико, что от этого люди плачут. Она знала о таком наказании и несколько раз видела его там, где жила до Милого Дома. Видела, как в железо заковывали мужчин, молодых парней, маленьких девочек, женщин. Видела то безумие, что появлялось у них в глазах, когда им в рот вставляли железные удила и дергали, выворачивая губы. После такой пытки разодранные губы и растрескавшиеся уголки рта еще как-то удавалось вылечить с помощью гусиного жира, но язык болел очень долго, и очень долго не исчезало из глаз то безумие, что успело там поселиться.
Сэти подняла голову и посмотрела Полю Ди прямо в глаза, пытаясь разглядеть там какой-нибудь след былого.
– В детстве я видела людей, – заговорила она, – которым в рот вставляли железные удила; они всегда потом выглядели какими-то дикими. Вряд ли такое наказание – за что бы их ни наказывали – приносило пользу: ведь после него в нормальных людях поселялось безумие. А у тебя в глазах я ничего такого не вижу. Они у тебя совсем нормальные, совсем.
– Знаешь, есть способ поселить во взгляде человека безумие, но есть и способ изгнать его оттуда. Я их оба знаю, но еще не решил, какой из них хуже. – Он сел рядом с ней на ступеньку. Сэти посмотрела на него. В гаснущем свете дня его лицо, темно-коричневое, осунувшееся, чем-то вдруг тронуло ее.
– Хочешь мне все рассказать? – спросила она.
– Не знаю. Я никогда об этом не рассказывал. Ни одной живой душе. Иногда пел, но никогда никому не рассказывал.
– Ну так давай. Я могу тебя выслушать.
– Возможно. Может быть, у тебя даже хватит сил. Вот только я не уверен, что сумею. Сказать обо всем так, как надо. Дело ведь было вовсе не в железном мундштуке – нет, не в нем.
– А в чем же? – спросила Сэти.
– В петухах, – сказал он. – В том, как они смотрели на меня, когда я шел мимо.
Сэти улыбнулась.
– Это под той сосной?
– Да. – Поль Ди тоже улыбнулся. – Их там, должно быть, штук пять было – на ветки взгромоздились – и еще, по крайней мере, штук пятьдесят несушек.
– Мистер тоже там был?
– Не совсем. Но я и двадцати шагов не прошел, как его увидел. Он слетел со своего наблюдательного поста на столбе и уселся на бочку с водой.
– Он очень любил сидеть на той бочке, – сказала Сэти и подумала: нет, теперь уже не остановиться.
– Да? Ты тоже помнишь? Как на троне. А ведь это я помог ему вылупиться из яйца, знаешь ли. Он бы подох, если б не я. Мамаша его ушла и весь свой пищащий выводок за собой увела. Только это одно яйцо и осталось. Выглядело оно как болтун, но тут я заметил, что в нем вроде бы что-то шевелится; я тихонько скорлупу-то разбил, и оттуда вылез Мистер, на больных ножках и все такое. Я потом смотрел, как этот сукин сын растет и никому во дворе спуску не дает.
– Да, он всегда был противный, – сказала Сэти.
– Это уж точно. Кровожадный какой-то. И вредный. А кривая нога у него совсем никудышная была. Зато гребень не меньше моей ладони и красный как кровь. И вот сидит он на этой бочке и на меня смотрит. И, честное слово, улыбается! У меня из головы все Халле не выходил – такой, каким я его только что видел. Я даже о железе во рту позабыл. Мне все Халле виделся и то, что случилось чуть раньше с Сиксо… Но когда я увидел Мистера, то понял: все это случилось и со мной тоже. Не только с ними, но и со мной. Один спятил, одного продали, один пропал, одного сожгли, один я остался – с железом во рту и со связанными за спиной руками. Последний из мужчин Милого Дома.