Иногда стоящий на коленях человек получал за это выстрел в голову. Поль Ди все это видел впервые. Он смотрел на свои беспомощные руки, чуял запах охранника, слушал его тихое ворчание, так похожее на воркование голубей в тумане, и стоял на коленях рядом с тем, чуть правее, ткнувшимся в грязь лицом. Он был уверен, что теперь его очередь. Рвотный позыв заставил его скорчиться, но вырвало его одной слюной. Охранник тут же огрел его по плечу прикладом, а другой поскорее отпрыгнул от новичка, чтобы блевотина какого-то негра не испачкала его штаны и башмаки.
– Хай-й-й-й!
Это было второе, после «Да, сэр», выражение, которое негру разрешалось произносить каждое утро, и свинцовая цепь придавала этим словам особый вес. Поль Ди так и не определил до конца, как тому негру удавалось подавать этот сигнал вовремя. Этого человека прозвали Хай-Мэн, и Поль Ди сперва считал, что это охранники дают ему знать, когда нужно крикнуть, чтобы заключенные встали с колен и начали танцевать свой «тустеп» под перезвон тяжелых, ручной работы кандалов. Позже он догадался, что это не так. А в тот, самый первый день он решил, что «Хай!» на заре и «Хо!» с наступлением вечера – это прямая обязанность Хай-Мэна, потому что только он один знает, когда пора – когда вся работа выполнена, а сил не осталось.
Волоча за собой цепь и как бы пританцовывая, они брели вокруг поля через лес до тропы, ведущей прямо к поразительной красоты горе полевого шпата. Когда Поль Ди впервые увидел эту гору, безумный поток, что кипел у него в крови, стал понемногу стихать, как начала стихать и внутренняя дрожь. Зажав в руках кувалду, под предводительством Хай-Мэна, люди врубались в камень. Под непрерывное пение они «выпевали» его, выбивали из скалы, подтасовывая и перестраивая слова своих песен так, чтобы никто больше понять их не мог. Они так уродовали эти слова, что даже отдельные их слоги, казалось, имели свое собственное значение. Они пели о женщинах, которых когда-то знали; о детях, которыми сами были когда-то; о своих любимцах-животных, которых когда-то приручили; о хозяевах, об их детях и женах; о мулах и собаках и о бесстыдстве жизни. С любовью пели они о кладбищах и могилах и о сестрах своих, давно ушедших в мир иной. И еще они пели о жаренной на лесной лужайке свинине; о домашней еде, подогретой на сковородке; о рыбе, бьющейся на лесе; о соке сахарного тростника, о дождях и о качалках на верандах домов.
И они больно били словами своих песен. Тех женщин – за то, что знали их когда-то, но больше никогда их не увидят; и детей, которыми были когда-то, но никогда уж не вернутся в свое детство. Они так часто и так жестоко убивали в своих песнях белого босса, что приходилось снова возвращать его к жизни, чтобы потом еще разок поизмываться над ним всласть. Запомнив когда-то вкус горячего пирога, съеденного в сосновом лесу, они старались убить даже память о нем. А уж когда пели любовные песни самому мистеру Смерть, то непременно вдребезги разбивали ему голову. Но чаще других они убивали ту ненавистную кокетку, которая зовется Жизнью, ибо она упрямо вела их дальше и дальше; заставляла их думать, что каждый следующий восход солнца стоит того, чтобы на него посмотреть; а каждый следующий удар маятника может стать наконец последним. Лишь убив эту проклятую кокетку, они смогут почувствовать себя в безопасности. Наиболее удачливые – те, кто успел пробыть здесь достаточно много лет и за это время мысленно изуродовать, искалечить, а может, даже похоронить свою жизнь, – присматривали за остальными, которые все еще верили порой ее дразнящим задорным взглядам и объятиям, ее нежным призывам, заставляющим смотреть вперед, вспоминать и оглядываться назад. Это были те, чьи усталые глаза говорили: «Подсоби, плохо мне что-то»; или «Внимание!», и это значило, что, возможно, наступил тот самый день, когда человек загнан окончательно, когда он сломался настолько, что готов есть собственное дерьмо или убежать, а именно в такой момент и надо было быть начеку, потому что если бы один решился на побег – все сорок шесть потянулись бы за ним, связанные цепью, и невозможно было бы сказать, кто был первый и сколько человек будут теперь убиты. Один человек еще мог рискнуть собственной жизнью, но не жизнью своего брата. Так говорили те усталые глаза. «Тише, тише, успокойся, – говорили они. – Держись за меня».
Восемьдесят шесть дней – и жизнь стала смертью. Поль Ди бил ее головой о камни изо дня в день, так что она и пикнуть не смела. Восемьдесят шесть дней, и его руки были теперь спокойны, тихо ждали всю ночь, полную возни крыс, этого «Хай-й-й-й!» на рассвете и жадно льнущей к руке тяжелой кувалды. Жизнь катилась дальше – по мертвецам. Или это только ему так казалось.
Шли дожди.
Змеи спускались с ветвей короткохвойных сосен и тсуг.
Шли дожди.