Но в этом сне эротики не было и в помине. Катрин увидела себя в большом зале с колоннами, в окружении знакомых и незнакомых мужчин и женщин. Все были нарядны, оживленно разговаривали между собой, не обращая на нее внимания, а в отдалении Николя увлеченно беседовал с Анри. Николя был в парадном мундире, при всех орденах, а кузен – в модном фраке коричневого цвета, белых панталонах и белой рубашке с пышным жабо. Катрин обрадовалась, что Анри жив и так хорошо общается с Николя, и хотела подойти к ним, но ее отвлекла Мария Николаевна Волконская, подошедшая с детьми, Мишелем и Леночкой, и заговорившая о том, что хорошо было бы выросших детей декабристов привлекать к государственной службе, из них получатся хорошие чиновники и учителя, и вообще, с этим следует обратиться к государю. Катрин пообещала передать ее слова Николаю Николаевичу. Говоря это, она непроизвольно посмотрела в сторону мужа и вдруг увидела в руках Анри нож, тот самый кинжал, с которым неизвестный в Петербурге напал на Николя. А сейчас Анри незаметно для собеседника вынул его левой рукой из-под фрака и переложил в правую, чтобы, как она догадалась, удобнее было ударить снизу вверх, под сердце Николая Николаевича. «Не-е-ет!!!» – закричала Катрин и, оттолкнув Волконских, бросилась к мужу. Каким-то чудом, в невероятном рывке, она успела и, разъединив своим телом мужа и кузена, приняла на себя удар кинжала. Острое лезвие легко вспороло корсет и вошло под ее левую грудь. «Вот и конец любви», – подумала Катрин и погрузилась в непроглядную тьму.
Муравьев действительно необычно долго задержался в своем кабинете. Но не из-за срочных дел или бумаг, требующих немедленного ответа: любые дела и бумаги, даже самые наисрочнейшие, он не задумываясь откладывал на утро, лишь бы не пропустить ежевечернее чудо нежной встречи со своей несравненной Катрин, Катюшей, Катенькой. Два с половиной года прошло с их стремительного сближения в парижской гостинице, год и два месяца – с венчания и первой брачной ночи, не менее нежной и трепетной, чем в отеле, а он все не мог насытиться ее любовью, ему казалось, что только вчера они вместе вошли в те гостиничные номера, с которых и началось его дотоле непредставимое счастье – счастье каждодневного открытия возлюбленной.
И в этот вечер Николай Николаевич отодвинул в сторону все бумаги, разложенные адъютантами по степени срочности, не заглянув даже в самые-самые, из Петербурга. Но не поспешил, как обычно, в жилую половину губернаторского дворца (иначе, как дворцом, называть этот громадный дом у него язык не поворачивался), а принял от порученца две странички убористого текста, которые Вагранов только что принес от ротмистра Недзвецкого. Это была копия письма иркутского губернатора Пятницкого шефу корпуса жандармов князю Орлову.
– Ротмистр что, сам перлюстрирует письма, направляемые в Третье отделение? – удивился Муравьев; он отложил листки, прочитав лишь первые строчки и заглянув в конец.
– Сказал, что сделал это только из чувства признательности вам за память об его отце и еще – предполагая, что должно в нем содержаться, – ответил Иван Васильевич. – Надеется, что все останется в тайне.
– Я даже не знаю, благодарить мне ротмистра за неожиданную услугу или потребовать его наказания. – Муравьев в раздумье прошелся по кабинету. – Он, конечно, сделал это на всякий случай: вдруг что-нибудь обнаружится неприглядное лично за ним, а у генерала ручки-то и связаны. – Николай Николаевич для наглядности даже показал поручику свои руки, покрутил кистями и снова спрятал за спину. – А может, просто решил в моих глазах отмежеваться от их компании? А?
– Есть тут, по моему разумению, Николай Николаевич, еще одна сторона, – осторожно сказал Вагранов.
– Ну-ка, ну-ка, – крутанулся на каблуках генерал-губернатор и устремился к нему взглядом, а поручику показалось – всем телом, – что подсказывает твое разумение?
– Похоже на провокацию. Ротмистр превышает свои полномочия, результат превышения передает вам, вы его используете и тем самым становитесь как бы соучастником преступления. Пока все держится в тайне, но в нужный момент тайну можно открыть, выпустив ее хотя бы через слухи.
– Толковое твое разумение, Иван, – с великой серьезностью произнес Муравьев. – Весьма толковое. Да только дело уже сделано: письмо-то, вот оно, и даже если я немедленно верну его, далее не читая, этому не поверят ни сам Недзвецкий, ни те, кто слухам внимает. Тем более что мне и читать-то его не надобно: я и так знаю, что в нем написано. Главным образом, донос: мол, у генерал-губернатора много родственников декабристов, поэтому он демонстративно общается в Иркутске с государственными преступниками, наносит им визиты, устраивает для них концерты, ну и все такое прочее.
– И что теперь делать?