Мы дошли до паровоза. Он тоже не дышал. Топка была открыта, но даже сладковатый запах гари был истреблен морозом.
Мы пошли назад к начальнику вокзала. Человек в форме железнодорожника сидел в крохотной комнатенке за столом, покрытым инеем.
— Когда будет поезд на Борисову Гриву? — спросил я.
И он ответил:
— Поездов больше не будет. Все кончено.
И после этих слов мы ушли. Мы долго стояли на улице. Было тихо. Шел снег. «Все кончено». Не дай бог пережить такой приговор. Вдруг я увидел все глазами этого человека: вокзал, гастроном, книжный магазин — все в снегу, все заколочено, закрыто, кончено. Склад мебели, керосиновая лавка, почтовое отделение… Мне показалось, что там мелькнула какая-то тень.
— Пойду дам телеграмму, — сказал я.
Макогоненко быстро, как-то уж очень быстро взглянул на меня, вероятно решил, что я спятил. Но ничего не сказал и смирно пошел за мной.
Я знал, что рискую, — скорей всего я просто ошибся и за этими окнами, схваченными морозом, тоже давно все кончено. Но выиграть этот спор было тем более важно.
В почтовом отделении, за стеклянной перегородкой сидела женщина, закутанная в платки. Перед ней на стойке лежали бланки, пожелтевшие конверты, линованные листы из школьных тетрадей и открытки с видами Ленинграда.
— Можно дать телеграмму? — спросил я.
— Да, можно.
Я взял бланк, вынул карандаш из сумки и, не задумываясь, написал несколько слов. Куда? Я написал адрес госпиталя на улице Красного Курсанта. Лене Петровых.
— Шестьдесят семь копеек, — сказала почтарша, подсчитав количество слов.
Я заплатил, получил сдачу и квитанцию и взглянул на Макогоненко, как Христос на Фому неверующего.
Телеграмму эту Лена получила через три месяца, в апреле, а я вспомнил, как смотрел Макогоненко то на меня, то на почтаршу.
Мы вышли из почтового отделения в приподнятом настроении и снова стали думать, как нам добираться. Я был знаком со многими работниками Управления тыла 42-й армии и знал, что они хотят посылать машину с рыбаками на Ладогу. Кажется, для подводного лова. От Финляндского вокзала до Управления километров шесть-семь и…
Снова начались наши немудреные остроты: «В путь, в путь, кончен день забав!», «Закрыть подшлемники!»
Мы пришли вовремя. Действительно, машина пойдет и может нас забрать. Рыбаков они, оказывается, уже давно отвезли и теперь должны привезти их обратно. А туда машина пойдет с эвакуированными. Крытая машина, фургончик.
На следующий день мы двинулись. Небольшой фургончик, с четырех сторон обнесенный фанерой, был переполнен так, что мы еле туда воткнулись. Я полулежал, упираясь ногами в Макогоненко, а он ногами упирался в меня, но по крайней мере нам не было холодно.
Я несколько раз пытался сосчитать, сколько же здесь всего людей, но так и не смог этого сделать. Люди сидели и лежали, что называется, навалом.
Все молчали. Двое стариков беспрерывно что-то жевали, а может быть, мне это казалось, может быть, они молились богу, чтобы доехать благополучно.
Вскоре в нашем фургончике появились мертвые. Умер один из стариков, потом умерла женщина, которая ехала с двумя детьми и бабушкой. Бабушка продолжала с ней разговаривать как с живой и сердилась, что та не отвечает. Дети — мальчик и девочка — говорили:
— Бабушка, мама умерла. — Но та их не слушала и снова о чем-то спрашивала мертвую и сердилась на нее.
У самой Ладоги нас остановил патруль. Остренький лучик открывал каждого из нас. Все предъявили документы, Макогоненко объяснил, что старик и женщина — мать мальчика и девочки — умерли в дороге. Кто-то попросил убрать тела из фургончика. Но тут закричала бабушка: здесь все живы, не смейте хоронить живых. Молодой красноармеец, проверяющий документы, обалдело смотрел то на нее, то на умерших, потом махнул рукой и захлопнул дверь. Мы вступили на ладожский лед.
В это время дорога через Ладогу была только-только накатана, и это была отнюдь не та Дорога жизни, по которой двигался поток грузов во второй половине января, в феврале и в марте. Немецкие самолеты почти полностью контролировали движение и охотились чуть ли не за каждой машиной.
Наш фургончик шел как только мог быстро. Но всем казалось, что он плетется невыносимо медленно. Где-то близко бомбили — немцы ли нас или мы немцев? — зимний гром перекатывался над озером, и время от времени все трещало, как после удара битки по городку.
Внезапно машина стала. Неужели авария? Мы с Макогоненко, с трудом передвигая затекшие ноги, вылезли. Была ночь, под слабым светом нарождавшегося месяца ледяная степь блестела тускло.
— Бензин стоит на нуле, — сказал водитель.
Как могло такое случиться? Кажется, бензина было достаточно. А если бензина было недостаточно, почему водитель молчал об этом раньше? Но бензин все-таки стоял на нуле, по-видимому произошла утечка. Надо было немедленно что-то решать, а не стоять в унынии посреди Ладоги, под ветром, который здесь чем ближе к рассвету, тем сильнее.
— Сколько отсюда до берега?