Водитель только махнул рукой: не все ли равно. И действительно, не все ли равно? Было бы безумием добираться по этой ледяной степи пешком. Но оставаться в машине было не лучше. Замерзнем или станем легкой мишенью для немецких самолетов.
Но и на этот раз не все было кончено. Впереди нас что-то чернело. Мы не сразу поняли, что это машина и что она разбита, да этого и нельзя было разобрать издали. Я думаю, что до этой машины было метров двести, не меньше. Мы пошли, держась друг за друга, уже понимая, что главное в том, чтобы добраться. Говорят, что люди чувствуют приближение смерти — кто воевал, тот знает, что это такое. Но никогда я не думал, что можно так остро чувствовать близкое спасение.
В этой разбитой машине мы нашли бачок с бензином. И когда Макогоненко зубами вытащил пробку, а водитель подставил шланг, я понял, что в наш век можно не только верить в чудеса, но что можно и самим творить их.
В Гороховце, где помещался штаб 54-й, я заболел. Жар, температура за тридцать восемь. Макогоненко приуныл: нас обещали в этот день подвезти к Краснову на легковой. Я провалялся до вечера, вечером пришел доктор, пожилой человек в славно пригнанной форме военврача II ранга, выстукал меня всего — дышите, задержите дыхание, попрошу дышать — и сказал бодро:
— Одевайтесь, идемте ко мне, я вам сделаю укольчик…
Я почувствовал к нему доверие. Чем-то он мне напомнил детство, нашего домашнего доктора, больше обращавшего внимание на мою красивую маму, чем на меня, и все-таки всегда ставившего меня на ноги. И эта мягкая бородка, и добрый взгляд были мне знакомы, и пенсне, и ленинградская манера четко выговаривать «ч»: не «што», а «что», не «конешно», а «конечно»…
Действительно, он оказался ленинградцем, живет, вернее, жил на улице Гоголя, знаете тот дом, который осенью разбомбило, угловой с Кирпичного. Знаю ли я? Я десять лет прожил на углу Кирпичного и Герцена, — и общие знакомые, и оба любим Филармонию, и Кружок друзей камерной музыки.
И чем дальше, тем удивительнее. Он, оказывается, служил в Кировской дивизии Народного ополчения, разгружался там же, где и мы, в Батецкой, и вообще они были соседями Семидесятой. И вместе отступали.
Снова выплыли из лета сорок первого места новгородские — Теребонье, Менюши, Медведь… И Галстяна он знал, и Краснова, и обрадовался, узнав, что я еду к нему. Боже ты мой, Анатолий Андреевич, это ж целая эпоха! Я ему первую помощь оказывал… Сейчас его дивизия наступает. Погостье уже наше, скоро до Мги доберемся. Тут идея такая: сразу после прорыва железная дорога и мост через Неву. И полные эшелоны с продовольствием…
И пока мы сидели в санчасти, вода, в которой кипятился шприц, несколько раз то закипала, то выкипала, он снова доливал, и все повторялось.
— Хотите выпить?
— А мне разве это можно?
— Ну, раз я об этом спрашиваю…
— Если это зависит только от моего согласия…
Он выключил плитку, вымыл руки и достал из аптечки пузатую бутылку с притертой пробкой.
— Закуска будет, но вы не очень налегайте.
— Я в Волхове обедал по два раза в день, и ничего со мной не приключилось.
— Ладно, ладно, что это вы такой обидчивый.
Он взял несколько стерильных салфеток, и мы пошли в соседнюю комнату, бывшую кухню, где с трудом помещались койка, столик и стул. Были хлеб, сало, а после второй рюмки он принес банку консервов. Но я видел, что он раздумывает.
— Откроем или возьмете с собой? — спросил он меня.
— С собой. Извините, доктор, но если вы так ставите вопрос, то лучше с собой.
Он придвинул банку ко мне и сказал:
— Расскажите, как там.
— Ну, как, — сказал я. — Держимся.
— М-мм… Да, да…
— Только скорее вам надо отсюда двигать, ясно? А вы, доктор, почему передергиваете?
— Не обращайте внимания, мне нельзя.
— А мне можно? Я же болен.
— Не бойтесь, мы вас вылечим.
— Что, укольчик?
— Можно и укольчик.
Он вышел, по-видимому для того, чтобы снова включить плитку. Едва он вышел, как я налил себе и отрезал большой ломоть хлеба. Но в это время он вернулся.
— Не очень налегайте на еду, — сказал он.
— Не жадничайте, доктор, и… и… не смотрите на меня, как… как…
— Хотите спать? — спросил он.
— А мне можно?
— Я говорю спать, а не выпить.
— А мне можно?
Он засмеялся, меня это обозлило:
— Какого черта вы меня пригласили? Не буду вам ничего рассказывать!
Я встал, но в бутылке еще оставалось, и сало еще не было съедено. Доктор тоже взглянул на графинчик и на сало.
— Если бы все это в Ленинград, — сказал он, трогая свою мягкую бородку.
— А кто у вас там?
— Все умерли, — сказал он.
— Все? И мама?
— Мама моя умерла двадцать лет назад.
— А, это — другое дело… Двадцать лет назад — это совсем, со-о-всем другое дело.
Мы расстались глубокой ночью. Он довел меня до дому и, прощаясь, снова зашептал доверительно:
— Вы приехали в хорошее время, армия наступает. Представляете, поезд в Ленинград? Ленинград, Финляндский вокзал, набережная… — говорил он, тыкаясь мне в лицо своей мягкой бородкой, сразу ставшей колючей на морозе.
Наутро я встал здоровым. Тридцать шесть и шесть. Голова моя была в полном порядке. Одного я только не мог вспомнить: все-таки был укольчик или его не было?