Когда мама уже жила с нами в Москве, я сразу замечала, если она чем-то огорчена или обижена, потому что она сразу становилась «нездешняя», как шутливо мы называли это ее состояние. Но выяснить, что случилось, что именно ее обидело, не представлялось возможным: она замыкалась в себе и вежливо, но холодно на все вопросы отвечала, что все в порядке. Когда Юля жила месяц у нее в Брянске, я писала ей письма с гастролей и, не получая ответа, сходила с ума, поскольку сама была очень тревожной матерью. С трудом дозвонившись по междугородней линии до Брянска, я взволнованно спросила, все ли у них в порядке, здоровы ли они обе и почему мама мне не пишет. На мои вопросы я получила холодный ответ: «Потому что не пишешь ты!» «Я пишу, я все время пишу!» – кричу я в трубку. Позже мама получит сразу все мои письма и поймет, что нет моей вины в том, что почта задержалась. Но как же мне было тяжело в тот месяц! Мама выражала обиду безразличием к человеку, ее обидевшему, даже если это ее родная дочь.
Уже позже, размышляя о наших сложных отношениях, я поняла, что мама строила со мной отношения так же, как мачеха Павла Павловна строила их с ней: у мамы не было другого опыта. Павла была к ней безразлична, и, наверное, ей, ребенку, было это безразличие очень тягостно. Но мама так же поступала со мной. Вот только я была ее родной дочкой, и она меня любила, и я это чувствовала, хотя до моего взросления мама это тщательно скрывала. Отношения наши всегда были с дистанцией, и я всегда жила со страхом нечаянно потерять ее любовь. Конечно, мамино горькое детство сказалось на ее характере, и я всегда ее жалела и очень хотела скрасить ее жизнь, понимая, как мало в ней было счастливых моментов.
Когда нам вручали Государственную премию за фильм «Москва слезам не верит», я пригласила маму с собой в Георгиевский зал Кремля, где проходила церемония. Мне казалось, что она была и горда, и взволнованна, и счастлива. И я в самом деле думаю, что это счастье – когда родители доживают до становления и успехов своих детей.
Когда «Москва слезам не верит» прогремела на всю страну, у нас стали брать интервью многочисленные издания. И в первой же публикации я читаю в своем интервью абзац о том, что с маленькой Юлей нам никто не помогал. И понимаю, что для мамы эти мои слова – удар в самое сердце, потому что она помогала мне всегда. А уж с Юлей!.. И в интервью я подробно, с благодарностью рассказывала о маминой помощи, начиная со студенческих наших лет и до сих пор. А когда я окончила институт, она прислала мне деньги, чтобы я купила себе шубу и не мерзла в «обдергайчике», как она называла мое пальто на рыбьем меху. Потом «шуба» стала нашей с мужем идеей фикс. Шубу мы честно искали долгие годы, но она не находилась, а деньги, присланные на нее и отложенные в отдельный конверт, очень пригождались, когда средств не хватало, а не хватало их почти всегда. Но мы честно докладывали деньги в наше «шубное» НЗ, когда они каким-то образом иногда появлялись. Когда родилась Юля, она нам подарила холодильник. Мы всегда брали у мамы деньги в долг и, когда она ушла из жизни, остались ей должны.
Я не понимала, почему журналистка упустила мои благодарности маме. Тогда еще желтизны в прессе не было совсем. Я-то помню, что моя фраза звучала так: первые три года жизни Юли нам с ней было трудно справиться одним, никто не мог нам помочь: моя мама работала и жила в другом городе, а Володина уже ушла в мир иной. Но потом я рассказала о том счастье, когда приехала мама, о своем покое, так необходимом, о своей ей благодарности. Все это было сокращено, возможно – просто для более пронзительного сходства моей жизни и жизни моей героини, а может, просто из-за того, что на интервью не отвели столько знаков!
Я не ошиблась – мама оказалась оскорблена предельно. Мы все тогда верили прессе беспрекословно, и убедить маму, что это недоразумение, я не смогла. Она мне не поверила и обиделась на меня как-то глубинно, стала бывать у нас еще реже, да и делиться своей жизнью тоже перестала.