Совсем недавно эти губы выговаривали слова, эти руки обнимали её за плечи, из этих глаз вытекали слезинки… Не позволив себе осознать огромность потери, Арина чмокнула бабушку в щёку, попрощалась: «Пока, ба, я в субботу к тебе приеду, тебе привезти чего-нибудь?» – Молчание. – «Не знаешь? Тогда на моё усмотрение. Ну, я пошла».
Арина оглянулась. Ей показалось, или бабушка и вправду повернула голову? Повернула, повернула! Не показалось! Арина вприпрыжку побежала по аллее к воротам, забыв отвезти кресло с сидящей в нём бабушкой в её комнату. Вера Илларионовна смотрела, как она бежит, как ветер развевает подол её платья, открывая загорелые ноги. Холодно, а она с голыми ногами. Замёрзнет. Вот остановилась, вытряхнула из босоножки камешек, смешно балансируя на одной ноге. Верины губы растянулись в улыбку.
Через минуту она снова погрузилась в пучину безмолвия. В безмолвии было спокойно, и все были живы: Ваня, маленькая Аринка и белый пушистый кот. Откуда он взялся, у них же не было кота?
Глава 27. Сыновняя любовь
Колька любил свою мать той самой любовью, которую в народе называют святой. И при этом вечно попадал в неприятности, о которых соседи говорили: «Свинья грязи везде найдёт», а мать говорила: «Что ж тебе так не везёт, сынок…»
Это из-за него, Кольки, материна жизнь покатилась под откос. Колькин отец отказался на ней жениться, но отцовство признал: подарил сыну свою фамилию и статус законнорождённого. И исчез из жизни Аллы Шевырёвой, не оставив денег на ребёнка, за что её усердно пилили родители.
«Мама, хватит! Ну, родила. Ну, не женился. Ему родители не разрешили, костьми легли… Что ж теперь, ребёнка в детдом сдать? Сиротой чтоб рос?»
«Ты мне рот не затыкай. Хватит, не хватит, не тебе решать. Живёшь на наши с отцом деньги, ублюдка твоего кормим-поим, так что изволь молчать и слушать, что мать говорит».
«Мама! Ты каждый день это говоришь! Внука родного дурным словом обзываешь. Его-то за что? Он-то в чём виноват?»
«Он виноват, что мать его дура полоротая, аборт сделать ума не хватило, а в подоле принести – это она пожалуйста, расстаралась. И будешь молчать и слушать, пока на нашей шее сидишь, с выродком своим!»
Доведённая до отчаяния ежедневными упрёками, Алла уехала в Гринино, где тогда ещё не было «английского района» на Голодуше и престижного Грин-Парка на Осницкой, а было – три десятка домов на одной улице, которую и улицей не назовёшь: петляет, извивается, сворачивает под немыслимыми углами то вправо, то влево, повторяя прихотливые изгибы реки Осницкой, вытекающей из болота Анушинский Мох.
В километре от Гринино соединялись листом гигантского трилистника три озера: Берёзовское, Глубокое и озеро Серемо. От Кравотынского плёса Серемо отделяла двухкилометровая широкая протока, с северной стороны в озеро впадала река Серемуха, где водились молодые юркие щуки, а по берегам густо росла брусника.
Проживём, сказала себе Алла. Денег Марк Браварский ей всё же оставил, в обмен на письменное обещание не требовать с него алименты. О деньгах Алла не обмолвилась родителям ни словом, берегла на чёрный день. В Гринино сняла комнатку у старушки, к которой попросилась на ночлег. Оставила ей годовалого Кольку (родителям оставлять боялась, а бабе Стеше доверила, чутьём поняла – не обидит) и в этот же день нашла работу: на Берёзовском озере развернулось строительство базы отдыха «Княжьи разливы», строителей надо было кормить и обстирывать, и Аллу взяли поварихой и прачкой, вода и еда бесплатные, и две зарплаты, как пошутил прораб.
«Повезло тебе, девка, – сказала Алле хозяйка избы. – Места у нас богатимые, рыбные да ягодные, но ягодами сыт не будешь, а тебе мальца кормить-растить».
Бог был к ней милосерден: баба Стеша взялась приглядывать за маленьким Колькой, а Алла кормила всех троих. Когда «Княжьи разливы» приняли первых отдыхающих, Алла жила в крохотной квартирке на первом этаже пятиэтажного дома, построенного для «княжьего» обслуживающего персонала.
Посёлок активно строился, Алла по-прежнему работала в «Княжьих разливах», навещала бабу Стешу, которую подкармливала «княжьими» обедами и ужинами, и домой возвращалась затемно. Колька, предоставленный сам себе, рос шпанистым задиристым пацанёнком, от которого дружно плакали школьные учителя во главе с директором. Так получалось, что всегда и во всём виноват был Колька, а оправдываться он не умел и не любил.
Алла покорно платила за разбитые школьные окна, исцарапанные гвоздём стены, изрисованное шариковой ручкой чьё-то пальто… Сына никогда не наказывала: кто за него заступится, кто пожалеет, если не она? Кольке было бы легче в сто раз, если бы мать на него наорала, отстегала кухонным полотенцем или ещё чем-нибудь. А она не стегала, только замахивалась – и бессильно опускала руку: «Ирод ты, ирод… В деда своего уродился. Я оладышков тебе напекла, ешь, пока горячие».