— О, бога ради! — сказал он с презрительным смешком. Он глубоко затянулся и потом продолжал уже спокойнее: — Нет, мама. Ты ничего не сделала, чтобы заслужить нашу благодарность. Мы все бегали без призора, а малыш вырос здесь среди проституток и наркоманок. Ты экономила каждый грош и всё вложила в недвижимость, от которой никому нет никакой пользы. Так не удивляйся, что твои дети не испытывают к тебе благодарности.
— Сын, который так говорит с матерью, — сказала Элиза с оскорблённой горечью, — плохо кончит. Погоди, и ты увидишь!
— Как бы не так! — усмехнулся он.
Они глядели друг на друга ожесточёнными глазами. Бен на мгновение отвернулся, хмурясь от свирепой досады, но он уже испытывал острое раскаянье.
— Ну, хорошо! Ради всего святого, уйди! Оставь нас в покое. Я не хочу, чтобы ты здесь была! — Он закурил, чтобы показать своё равнодушие. Тонкие белые пальцы дрожали, и огонёк погас.
— Не надо этого! — устало сказал Юджин. — Не надо этого! Никто из нас не переменится! Ничто не станет лучше. Мы все останемся такими, как были. Всё было уже много раз сказано. И не надо больше говорить. Мама, пожалуйста, иди спать. Давайте все ляжем спать и забудем об этом. — Он подошёл к ней и поцеловал её, испытывая острый стыд.
— Ну, спокойной ночи, сын, — медленно и торжественно сказала Элиза. — На твоём месте я бы погасила свет и легла спать. Выспись хорошенько, милый. Следи за своим здоровьем.
Она поцеловала его и вышла, не взглянув на старшего сына. И он не глядел на неё. Их разделяла жестокая и горькая вражда.
Она ушла, и Бен мгновение спустя сказал без всякого гнева:
— Я ничего не добился в жизни. Я неудачник. Я слишком долго оставался с ними. Мои лёгкие никуда не годятся: меня даже в армию не берут. Не хотят даже дать немцам шанс убить меня. Мне так ничего и не удалось достичь. Чёрт побери! — воскликнул он с нарастающим бешенством. — Зачем всё это? Ты способен это понять, Джин? Действительно ли всё так или кто-то сыграл с нами дурную шутку? Может быть, нам всё это снится. Как по-твоему?
— Да, — сказал Юджин. — Именно так. Но я хотел бы, чтобы нас разбудили. — Он помолчал, задумчиво глядя на своё худое голое тело, на секунду изогнувшееся в постели. — А может быть, — сказал он медленно, — может быть, ничего нет и некого будить.
— К чёрту! — сказал Бен. — Поскорее бы уж всё это кончилось!
Юджин вернулся в Пулпит-Хилл в разгар военной лихорадки. Университет превратился в военный лагерь. Юноши, достигшие восемнадцати лет, набирались в офицерские школы. Но ему ещё не исполнилось восемнадцати. До его дня рождения оставалось две недели. Напрасно умолял он комиссию о снисхождении. Какое значение имеют две недели? Не могут ли его зачислить сразу после дня рождения? Нет, — сказали они. Что же ему делать? Они сказали, что он должен ждать следующего набора. Сколько придётся ждать? Всего два-три месяца, — уверяли они. Он воспрянул духом. Его снедало нетерпение. Не всё ещё было потеряно.
Если ему повезёт, к рождеству он будет достоин надеть хаки, а к весне, с божьей помощью, приобщится к высоким привилегиям, сулящим окопных вшей, горчичный газ, размозжённые мозги, пробитые лёгкие, распоротые кишки, удушение, грязь и гангрену. Из-за края земли доносился великолепный топот марширующих ног, яростная манящая песня труб. С нежной улыбкой, адресованной любимому себе, он видел на своих юных смелых плечах полковничьи орлы. Он видел себя асом Гантом, соколом воздушных небес с шестьюдесятью тремя гуннами на счету в девятнадцать лет. Он видел, как идёт по Елисейским полям с красивой сединой на висках, с левой рукой из самой лучшей пробки и в обществе пышной молодой вдовы французского фельдмаршала. Впервые он узрел романтическую прелесть увечья. Безупречно сложенные герои его детства казались ему теперь дешёвкой — они годились лишь на рекламу воротничков или зубной пасты. Он жаждал того скрытого благородства, той умудрённости жизнью и страданиями, достичь которых никак невозможно без деревянной ноги, восстановленного носа или багрового шрама от пули на виске.
А пока он усердно ел и выпивал галлоны воды в надежде увеличить свой вес. Он взвешивался раз десять на дню. Он даже пытался систематически заниматься гимнастикой: разводил руки в стороны, делал наклоны корпусом и прочее.
И он обсуждал свою дилемму с преподавателями. Истово, серьёзно он вёл схватку со своей душой, со смаком пускал в ход вдохновенный жаргон этого крестового похода. Но разве, — говорили преподаватели, — пока его место не здесь? Велит ли ему идти его совесть? Если так, — говорили они торжественно, — им больше нечего добавить. Но подумал ли он обо всем в более широком аспекте?