Пока Юджин шагал взад и вперёд по холлу или бродил по дому в поисках какого-то выхода, которого ему до сих пор ещё не удалось найти, у него внутри, как пойманная птица, билось что-то яркое и смятенное. Это яркое и смятенное — самая его суть, его Незнакомец — продолжало судорожно отворачивать голову, не в силах взглянуть на ужас, пока наконец не уставилось, точно во власти жуткого гипноза, прямо в глаза смерти и тьмы. И его душа бросилась в бездонную пропасть и тонула в ней — он чувствовал, что никогда уже не выберется из обрушившегося на него обвала боли и безобразия, из слепящего ужаса и жалостности всего происходящего. И, продолжая расхаживать, он выворачивал шею и бил по воздуху рукой, как крылом, словно кто-то ударил его по почкам. Он чувствовал, что мог бы освободиться и очиститься, если бы только ему удалось найти спасение в какой-нибудь одной страсти — жёсткой, жаркой, сверкающей, будь то любовь, ненависть, ужас или отвращение. Но он был пойман, он задыхался в паутине тщеты — любой миг его ненависти был пронзён стрелами жалости: в своём бессилии он хотел бы схватить их, отшлёпать, встряхнуть, как надоедливого ребёнка, и в то же время он хотел бы ласкать их, любить, утешать.
Когда он думал об умирающем наверху, о нечистом безобразии всего этого — он задыхается, а они стоят вокруг и хнычут, — он давился яростью и ужасом. Его опять мучил старый кошмар его детства — ему вспоминалось, как он ненавидел незапиравшуюся ванную, каким нечистым он чувствовал себя, когда, сидя на горшке, глядел на грязное бельё в ванной, которое вздувалось в холодной серой мыльной воде. Он думал об этом в то время, как Бен умирал.
Около полудня они снова воспрянули духом, потому что температура больного стала ниже, пульс сильнее, состояние лёгких лучше. Но в час, после приступа кашля, он начал бредить, температура подскочила, дыхание стало ещё более затруднённым. Юджин и Люк помчались в машине Хью Бартона в аптеку к Вуду за кислородными подушками. Когда они вернулись, Бен почти задохнулся.
Они быстро внесли подушки в комнату и положили около его изголовья. Бесси Гант схватила наконечник, поднесла его к губам Бена и велела ему вдохнуть. Он по-тигриному сопротивлялся, и сиделка резко приказала Юджину держать его руки.
Юджин сжал горячие запястья Бена, его сердце похолодело. Бен горячечно приподнялся на подушках, изворачиваясь, как ребёнок, чтобы освободить руки, хрипя и задыхаясь, с неистовым ужасом в глазах:
— Нет! Нет! Джин! Джин! Нет! Нет!
Юджин попятился; выпустил его и, побелев, отвернулся, чтобы не видеть обвиняющего страха в блестящих умирающих глазах. Кто-то другой схватил руки Бена. Ему стало немного легче. Потом он опять начал бредить.
К четырём часам стало ясно, что смерть близка. Бен то был в бессознательном состоянии, то приходил в сознание, то начинал бредить — но большую часть времени он бредил. Он меньше хрипел, напевал песенки, — и давно забытые, возникавшие из тайных глубин его утраченного детства, и другие; но снова и снова он начинал тихонько напевать популярную песенку военного времени — пошлую, сентиментальную, но теперь трагически трогательную: «Только молится дитя в сумерках».
В затемнённую комнату вошла Хелен.
Страх исчез из его глаз: поверх хрипа он сосредоточенно посмотрел на неё, хмурясь, прежним озадаченным детским взглядом. Потом, в мимолётный момент просветления, он узнал её. Он усмехнулся — прекрасная узкая улыбка отблеском мелькнула на его губах.
— Здравствуй, Хелен! Это же Хелен! — радостно воскликнул он.
Она вышла из комнаты с перекошенным, подёргивающимся лицом и, только уже спускаясь по лестнице, дала волю сотрясавшим её рыданиям.
Когда темнота надвинулась на серый мокрый день, семья собралась в гостиной на последний страшный совет перед смертью — молча ожидая. Гант обиженно раскачивал качалку, сплёвывал в огонь и испускал хныкающие стоны. Время от времени они по очереди уходили из гостиной, тихонько поднимались по лестнице и прислушивались у двери больного. И они слышали, как Бен снова и снова, как ребёнок, без конца напевал свою песенку:
Элиза невозмутимо сидела перед камином, сложив руки. Её мертвенно-белое лицо, словно вырезанное из камня, хранило странное выражение — неподвижную невозмутимость безумия.
— Ну, — наконец медленно сказала она, — заранее знать нельзя. Может быть, это кризис… Может быть… — Лицо её снова затвердело в гранит. Больше она ничего не сказала.
Пришел Коукер и сразу же молча поднялся к больному. Незадолго до девяти часов Бесси Гант спустилась вниз.
— Ну, хорошо, — сказала она негромко. — Вам всем лучше пойти теперь туда. Это конец.
Элиза встала и вышла из комнаты с невозмутимым лицом. Хелен последовала за ней — она истерически дышала и начала ломать свои крупные руки.
— Не распускайся, Хелен, — предостерегающе сказала Бесси Гант. — Сейчас не время давать себе волю.