Одев бывшего капитана в капитанскую форму, с чувством исполненного долга, умиротворенный и сияющий, подъезжал он к Череповцу. Как на страшный суд ехал, ничего не боялся. Не испугался и тогда, когда его перехватили двое военных и без долгих разговоров наганы из карманов достали: так, мол, и так, поедем куда следует, трясти тебя, божий убогий человек, будем. Вот наганов он терпеть не мог, сказал, что трясти непотребно, и воспросил еще, откуда сие известно в доподлинности? Они посмеялись над его степенной речью, но любопытство удовлетворили: так и так, мол, старче, женщина, которой ты горы золотые в нощи сулил, неспроста к тебе подбиралась, а вроде как по заданию. Понял он, что песенка его теперь спета, и фальшивым подголоском тянуть не стал. Сказал, что если так, можно и второй танк построить. Они, люди серьезные, опять посмеялись над его наивностью и велели поворачивать лошадь куда следует. Он поругал их, тоже за наивность: какая лошадь, поездом надо ехать! Жалко было животину гнать такую даль. Оставили ее, а сами сели в поезд. Стало быть, конец пришел заветной захоронке. Не страшны ей были в сосновом бору, под броневыми-то листами, ни дождь, ни холод, ни огонь, ни землетрясение, ни пуля, ни бомба, — открыл тайные запоры ласковый и ядовитый язык женский…
Проклял он тогда всех непотребных и сказал сам себе: слава богу, в его жизни женщин больше не будет! Ни молодых, ни старых, ни красивых, ни конопатых — никаких. Под ясным весенним солнышком, на казенный счет, ехал он и считал, сколько оставалось: двадцать, десять, пять, верста последняя…
Что-то быстро катил поезд, уносил, как и эту конечную версту, последнего из Торговатых…
Заберег восьмой,
Что-то стряслось с Марысей нехорошее. После первого тяжелого уповода на навозной дороге второй она, отдохнув, выдержала, при луне вместе с Федором катала тяжелые коромысла, которые к концу прямо каменными стали, а назавтра уже подняться не могла. Стыдно ей было, лежала пластом. Пробовала приподнять свое как бы на части разорванное тело, но из него, как из прорехи, кровь пошла. Сама перепугалась Марыся, а Федор пуще того, бледный у кровати стоял. Она силой отослала его на работу, постаралась припомнить, что с ней приключилось. Восемь месяцев только крохе, разве что маленько на девятый перевалило, нетяжело ведь было носить — бабы деревенские до последнего дня на работу ходили, когда еще, при мужиках, приходилось рожать, и ничего, врастяжку не лежали. А она совсем расклеилась, изнемогала от какой-то неведомой тяжести, словно и сейчас еще ее давила страшная верюга. Вес и запах ее она чувствовала, но не верила, что все от того приключилось. На лесоповале вон каждую зиму работала, все, что другие делали, и она делала, Федор поблажки ей не давал. Чего же сейчас оставили силы? К концу дня, лежа в полном одиночестве, телом и душой вроде бы окрепла, передумала тысячу думок и сошлась на том, что надо ей держаться жизни. Вовсю уже весна идет, солнышко за окном светит, ручьи под окошком звенят — любота! Четыре зимы отмаялась, неужели не дотянет до светлого дня? Сама мысль эта показалась такой кощунственной, что она успокоилась, полежала с закрытыми глазами. Когда пришли ребятишки из школы, а вместе с ними прибежал и пропадавший где-то Санька, уже весело позвала из-за перегородки:
— А ну, мужики, тетрадки кажите!
Нарочно так сказала, чтобы большуна не обидеть. Он первым подошел, из холщовой сумки достал самодельную тетрадь и протянул со словами:
— На, тетя Маруся.
Больно ей стало от чужих этих слов, но тут же забежал к ней мокрый до пупка Санька и за старшего, видно, брата добавил:
— Мамка, кали ласка!
Перебирая в пальцах тетрадь, она другой рукой привлекла мурзатого Саньку к груди:
— Ох ты, ласка моя!.. Ох ты, котеня мое маленькое!..
Юрию-большуну это не понравилось, сейчас же вышел из-за перегородки, в кухне чугунами загремел. Марыся сдержала и эту обиду, подсказала ему:
— Щи да каша — пища ваша. Татка сегодня варил, расщедрился.
Ничего и на это не ответил большун. Слышно было, стал разливать щи, по-хозяйски младших позвал:
— Давай за стол, котенята.
У нее же и перенял словцо это, а признавать ее не хотел. Слышала Марыся не раз, как плачет в ночи, зовет: «Ма-амка, мата-аня, чего ты нас забросила, совсем нам без тебя худо, сбегу я куда-нибудь…»