Опять эта нехорошая мысль, что могут ее малолетки остаться без матери, мелькнула блескучей молнийкой. На минуту ослепла Марыся, зажмурилась. Но когда открыла глаза, в избе был все тот же ровный солнечный свет, который от окон к порогу слабел, а сюда, за загородку, приходил уж вовсе мягким. По полу раздавался топот босых ног, ребятня возилась после обеда. В какой-то сладкой дреме лежала Марыся, не видела, а только слышала, как и здесь топотали. Слабыми такими ножонками, робкими. Вроде ее шалуны покрепче бьют в половицы? Знай пятки повизгивают, когда беготню устроят. Разве что Санька? Но и тот уже, пузан коротконогий, не отстает, нарочно медлительному большуну подражает, ходит за ним сзади и топочет, топтыгин этакий. А тут как котенок игривый, забрался под одеяло и шалит. Ну, уж и задаст она ему трепку! Все еще подозревая Саньку, который имел привычку тихонько пробраться к ней и котенком прильнуть сбоку, она полапала вокруг себя нетерпеливой рукой, ничего не нашла и вдруг поняла: господи, да ведь это сестричка ихняя стучится, на свет просится! Так-то мягко, осторожно торкает дверь: откройте, вот, мол, я сейчас к вам выбегу… Марыся в каком-то испуге всю себя ощупала и уж окончательно поверила в новую жизнь, которая пробивалась к весеннему солнцу. «Домной ее назову», — без всякого сомнения, как о деле свершившемся, подумала Марыся и пальцем погрозила: но-но, не спеши, всему свое время! Боль от этой ласковой угрозы вроде как усилилась, повернуться не могла, когда пришел с работы Федор. Как ни затеняли занавески кровать, он по ее лицу все же понял, что мучается она сильнее прежнего.
— В Мяксу поеду, — тут же решил по-своему круто, — врача хоть какого привезу.
— Дурной ты, Феденька, — погладила она его потные, давно не стриженные лохмы. — Не врача, а акушерку мне надо.
— Да? — насторожился он. — Рано больно.
— Рано ли, поздно ли, а рожать придется. Да и ошиблись, может быть, мы с тобой в сроках, может, мне уж пора… Не ускакала еще Альбина Адамовна?
— Нет вроде бы… Позвать?
— Да погоди, поешь. Ребятишки сбегают. Эй, мужики! — погромче уже крикнула. — Кто учительницу позовет?
— А я, кали ласка, — подлетел голоногий Санька. — Им нельзя, им она двойку влепит.
Марыся только рукой махнула: беги, тебе-то двойка не грозит. Федора сейчас же на кухню погнала, чтобы глаза не пялил, а лучше поел бы. Сама прибралась немного, стеснительно вытянулась на кровати…
— Девочку! Девочку, Альбина Адамовна! Домной ее назову в память о ней…
— Вот и хорошо, и назови, — распахнула Альбина Адамовна одеяло. — А пока давай-ка посмотрим тебя. Не велика я акушерка, да и в повитухи не вышла, а все же роды принимать приходилось. Куда денешься, если ближайший врач — в Мяксе, за морем, а иной сестре нашей и в военное время каким-то ветром надует… Да ладно, ладно, тебе-то чего стыдиться? — постаралась ее успокоить. — С мужем как-никак живешь, давно бы пора девочкой разродиться. Девочкой! — обминая ей бока, подтвердила и она. — Слышу, чувствую: ласковенько там толкаются. Мужики, они сердитые, особенно вологодские. Нет, это девка будет, знаешь, беленькая такая, вся в тебя. Только пораньше на свет явится, чем ты думаешь. Пораньше… Боюсь я этого, советую тебе лежать и не вставать. Подорвалась ты на том проклятом навозе, покой тебе нужен. Доктора я постараюсь вытребовать, а ты пока лежи. В больницу бы тебя, да нельзя по такой дороге, растрясем, хуже будет. Не сегодня так завтра, когда доктор освободится, привезем его сюда. Сама знаешь, сколько народу в Мяксе, валится доктор с ног, так что потерпи, Марыся. Потерпишь?
От голоса, от рук ее теплых на Марысю дрёма опять навалилась, она лишь кивнула головой и в сон провалилась, сладкий и тоже теплый.
А когда проснулась, возле нее уже был Федор. Никогда она его таким не видывала. Тихий, смущенный, виноватый, не мужик, а икона писаная. И прежде не речистый, сейчас он сидел на краешке кровати и гладил ее по руке, не замечая, как выкатываются из глаз слезы. Это больше всего и перепугало Марысю.
— Что? — приподнялась она тяжелым, как бы водой набухшим телом. — Что, Феденька мой? Думаешь, как без меня жить будете?
Слова эти сорвались с губ помимо воли, несерьезные и пустые, как ржаная сорь, из которой теста не замесишь. И вот уж поистине: мужик — не баба, из ничего почал тесто, развел уговоры.
— Марыся, ты в уме ли? — начал как с маленькой. — Да как у тебя такое с языка сорвалось! Мы с тобой четыре зимы одолели, скажи, жить нам разве надоело? Раскисла-то чего? Вот оклемаешься, вскочишь как встрепанная. Мы еще с тобой деток сотворим табунок хоть маленький, чего их, пускай бегают, места для всех хватит…
— Хватит, Федя, хватит, — пригнула она его бедовую голову. — Памирать, як и ажанится, не спяшайся, нельга нам з табой разлучатся, покохались, да, мабыть, мало. Детак нам трэба паболей, ничога, не памрем. Буде раток, буде и кусок.
Она высказала все это покойно, ласково, но Федор воспринял ее слова иначе. Вскинул голову:
— Расстроилась ты, раз по-своему заговорила…