Марыся опомнилась и еще ниже наклонила его лохматую голову, в которой такие хорошие мысли зародились, про деток и про табунок.
— Так, Федя, так, расстроилась, да ведь ты меня, как балалаечку, и настроишь.
Он сморщился, как от зубной боли, и Марыся поняла — почему. Любил он балалайку, играл до войны и на гитаре, да вот злой бог руку играющую отхватил. Теперь он тем утешался, что другим настраивал, слух-то у него сохранился. Санька и тот вон брякает на двух струнах, мешает школьникам готовить уроки. Марыся прислушалась, ругать его не стала, наоборот, похвалила: играй, Саня, играй. Но у него вырвали из рук балалайку, а самого тычком спровадили от стола, где при общем огоньке маленькой жегалки школьники, мужики такие серьезные, сопели над тетрадками и книжками. Открыто защищать Саньку Марыся не решилась, просто пальцем подозвала его к себе. Санька прибежал на радостях:
— Кали ласка, матуля, ты болей, болей, не стесняйся.
Ну, как было на него сердиться? Марыся выпроводила Федора, чтобы он занимался своими председательскими делами, не торчал у ее кровати, Саньку к себе пустила. Он сейчас же занырнул под одеяло, затих котенком, боясь, как бы его не прогнали. Но улежать спокойно все же не мог, сучил ногами, в бок ее толкал. А с другой стороны, помягче и потише, тоже толкалось, откликалось другое существо, одинаково родное для Марыси. Она и забылась опять сном, повторяя, как над колыской:
— Детки вы мае, детки, лю́бые вы мае кветки…
Она не видела, как весь этот вечер большун занимался странными сборами: ушивал одежонку, валенки и галоши, набивал в ученическую сумку, как в дорожную торбу, всяких нешкольных вещей: кружку, ложку, портянки запасные, рубаху нательную. Словно не в школу готовился, а в солдаты. И торбу готовую повесил тайком в запечье, в самом глухом углу. Но Марысю не тревожили эти сборы — была она в своем больном и далеком мире…
Поздним утром, когда рыбари уже позавтракали и улеглись отдыхать на нарах, дверь в церковный жилой придел распахнулась, и на пороге предстал Юрий-большун.
— Здравствуй, тетка Аня, — солидно поздоровался он и прошел к печке, протянул к огню руки.
Айно покормила молчаливого ряжинского мужика и собиралась порасспросить, за чем его прислали так неурочно, одного, пешего, но он сам ее сомнения разрешил, заявил без обиняков:
— А я к тебе работать, тетка Аня.
Характер ряжинского мужика она, живя в их доме, маленько знала, не стала его ни ругать, ни отговаривать, просто сказала:
— Ага, Юрий, работать.
Понимай ее как знаешь. Юрий воспринял это как разрешение остаться здесь, и когда рыбари после сна стали собираться на лед, тоже почал обуваться и одеваться в сухое, неторопливо и основательно, словно век свой рыбачил на ледяном море. Айно понимала, что он, оботур упрямый, сбежал из дому, но и тут ничего не сказала. Пускай помокнет на льду, попляшет на ветру, авось дурь из головы и выдует. Да и другие заботы вдруг на нее свалились: вслед за Юрием с другой стороны, от Череповца, заявился другой Ряжин, Демьян…
Взрослый Ряжин досаждал Айно побольше глупого Юрия. Тот самый Демьян Ряжин, с которым когда-то, на краткий миг, свела ее дорожная судьба. У нее и злости даже на него не было, так все выветрилось из головы, а в сердце, видно, и не заскакивало. Демьян жил по-прежнему в Череповце, в Избишино наезжал редко, знал, что его там недолюбливают. Да и к кому теперь, со смертью Кузьмы и Домны, было наезжать? Он жил своей жизнью, его родная, переселившаяся на новое место деревня жила своей. От брата остались только две медали, мать и отец покоились на кладбище, которое еще перед войной затопило, не чужая ему прежде сродственница Домна где-то там же на дне морском нашла упокой, дом он свой из старого Избишина так и не перевез, под огонь пустил, так что никакого следа его на этом берегу не осталось. Не потому ли и ездил не дальше церкви, словно боясь ступить на берег? Можно бы за все это и пожалеть Демьяна, особенно когда он над стаканом расчувствуется, но жалости к нему тоже не было, не нашлось в сердце места. Он приезжал из Череповца в легких пошевнях, ставил лошадь к сену, а сам, выбрав минуту, когда Айно была одна, все говорил, говорил что-то, а что — никак в толк не возьмешь. Кажется, за эти годы Айно узнала слова, которыми жили и покойная Домна, и Самусеев, и Марыся, все, все избишинцы — не могла только уразуметь Демьяна. Он говорил, как уговаривал, и уговаривал, как грозил. Городская была речь, ровно лилась. Так и журчала подобно вешней воде, чистая и холодная. Но не тянуло напиться из того ручья: под ногами целое море, черпай — не вычерпаешь. Айно слушала, слушала это мужское журчание, а потом спросила:
— Говори прямо, Диемьян. Ты замуж меня зовешь?
Они за дровами шли, кружным путем, обходя уже глубокие весенние забереги, которые все шире расходились по льду, тяжестью своей и лед прогибали.