Он ножик выхватил и подошел к ближней корове. Она пооткрыла глаза, потянулась к нему и мордой. Ни страху, ни удивления, одна какая-то человеческая радость, что вот сейчас наконец-то кончатся ее мучения. Федор погладил замурзанную высохшую морду, корова лизнула его по руке языком, все понимая и как бы прощаясь. Больше он не мог затягивать это прощание, промеж ног зажал тощую, всхлипывающую шею, коленками отвернул горло и полоснул ножом. Ожидал, что кровь так и засвищет фонтаном, а она текла лишь тоненькой бледной струйкой: пусто было в жилах, и без ножа издыхала уже корова.
— Вот, — подошел он к другой, — давай и с тобой попрощаемся.
Но эта и языком лизнуть его руку не смогла, торопила выкаченными, угасавшими глазами: давай же ты, человек, кончай эти муки!
Он тем же широким взмахом и ей горло развалил. Хорош был шорный нож, еще довоенный, валялся в шорницкой без надобности, а теперь вот пригодился…
Федор не стал и ждать, когда сбежит, сцедится иссохшая кровь, — послал за Семеном Родимовичем. Тот пришел скоро, но свежевать туши не решался. Человек пришлый, боязливый.
— Не бойсь, — успокоил его Федор, — коров я прирезал сам. Твое дело подчиненное: шкуру снять да мясо разделать.
— Так-то оно так, — тянул Семен Родимович, — а все же за коров отвечать придется. Вы обо мне подумали, Федор Иванович?
— И о тебе, и о всех вас думал. Чего встали? Тащите на кормокухню, подстилку еловую готовьте, воду припасайте. Или совсем забыли, как мясо делается?
— Забыли, — согласилась с ним Василиса Власьевна. — Да чего теперь толковать! Дело сделано, надо свежевать моих коровушек.
Старую скотницу послушались, побежали за ельником, который был заготовлен для подстилки, потащили одну за другой коров, разложили на лапнике. Семен Родимович, вздохнув, принялся полосовать туши, а Федор ушел в контору, наказав:
— Чтобы не было пересудов, при мясе останутся Верунька, Василиса Власьевна да ты, Семен Родимович. Когда кончите, взвесим, оприходуем по акту и в ледник перенесем.
По деревне, опережая его, уже несся слушок, что мясом, настоящим мясом запахло в колхозном леднике! Не понравилось ему это, да что делать, такой случай в колхозном пустом сейфе не спрячешь. Он только сказал наскочившим на него Барбушатам:
— Постыдились бы, толстомясые. Вы-то ведь не пухнете с голоду.
— Мы от тоски пухнем, — попробовали они на два голоса побарбушить. — От тоски великой, Феденька, от женской…
Он не стал затягивать с ними канитель, к себе пошел, в контору. Но деревня невелика: один пробежал, другой прокричал, а третий и в колокола звонит. Рассердило его особенно, что этим третьим-то Лутонька выскочила, и всего-то неделю работавшая в колхозе.
— И ты туда же? — схватил ее за руку.
— А куда мне еще, Федя? — не вырывала она руку, не уходила, чего-то ждала.
Он подумал, что и в самом деле ей больше некуда, как с бабами, особенно с Барбушатами, у которых жила из милости. Сам уже отпустил ее руку и сказал помягче:
— Сено мы с тобой косить поедем. Сено, чего смотришь? Больше некого послать. Пораньше завтра вставай да штаны какие одевай.
Лутонька едва ли поняла, почему бывший муженек берет ее на весенний сенокос. Долго стояла на дороге, пялилась ему вслед, но весть о мясе подхлестнула — побежала к скотному двору и Лутонька.
А он посидел в конторе, поворошил бумаги. Они не могли ни людей, ни коров накормить, но беречь их следовало пуще сена и хлеба. Через эти бумаги проходили многие тонны зерна, центнеры молока и мяса, пуды шерсти и судьбы людские. Еще Алексей Сулеев завел папку, его топорной, крепкой рукой было написано: «Дела колхозные». Буквы Алексей Сулеев вколачивал, как колышки на месте новой деревни, крепко и основательно; ни море, ни война, ни голод не могли их расшатать, тем более с корнем вырвать. Следующий председатель, его жена, незабвенная Алексеиха, по колышкам колотила неумелой женской рукой, но буквы и у нее не расползались, выстраивались ровненькой чередой. Дописала от себя Алексеиха: «Дела мужнины, стало быть, мои». А Домна Ряжина, и председательшей-то побыв совсем немного, размахнулась, разлетелась с топором, целую улицу по чернолесью проложила; так написала: «Алексей да Алексеиха зачинали, а меня нелегкая дернула добровольно хомут одеть. Ну да ладно, жить-то надо». Федор вспомнил, как она, новоявленная деревенская атаманша, брала порванные вожжи в свои руки, кое-как связывала трухлявые концы с концами. Немного от нее осталось, разве что печать. Он тоже повертел в руке эту высохшую, давно не бывшую в употреблении печатку и, поплевав, решительно и крепко пристукнул три раза. Слова прежних председателей заверил. Справку им на память людскую выдал. Пожили, поработали, а что недоработали, о том какой теперь спрос?
Посидел еще и бледными, разбавленными чернилами сам уже написал: «Не ругай меня, голова садовая, когда ненароком после меня на мое место сядешь. Я ведь одной рукой колхоз держал…» Свою правду-матку заверять, конечно, не стал, авось кто-нибудь и его оправдает, колхозной печатью скрепит его правые и неправые дела, в том числе и сегодняшний убой коров…