В ранний послевоенный период в Западной Германии и ФРГ пятидесятых годов существовали две культуры – культура публичности, базирующаяся на парадигме вины, и культура молчания, основывающаяся на парадигме стыда. Рупором культуры публичности служили многочисленные журналы, издававшиеся с 1945 года по лицензиям оккупационных властей. Периодические издания вели эмоциональный дискурс о прошлом; центральное место в нем занимали темы вины, раскаяния и «преображения». Штернбергер, представший перед нами в качестве издателя ежемесячника «Преображение» и бывший самым видным представителем культуры публичности, весьма отрицательно относился к таким ценностям культуры стыда, как скрытность, молчание и маска. Он считал необходимым «строго разделять внутреннее и внешнее, тайное и публичное», подчеркивая, что «мимикрия не есть нечто поверхностное, мимолетное – она проникает внутрь, в душу» человека[302]
. Журнал «Преображение» просуществовал всего четыре года, с 1945 по 1949 год; он начал выходить, когда закончилась история нацистского государства, и прекратил свои выпуски, когда началась история ФРГ. С возвращением Германии ее государственности немецкая общественность, которую пробудил этот журнал, не активизировалась, а, напротив, предпочла, руководствуясь прагматикой молчания, такими ее компонентами, как дистанцированность, такт, табу, отказаться от публичности и сделала обращение к прошлому – за редкими исключениями – делом сугубо приватным. Под предлогом необходимой консолидации нового/старого общества, якобы во избежание внутреннего раскола, гражданской войны принципы культуры стыда вновь стали доминирующей силой, которая благоприятствовала поиску компромисса между прощением и забвением, налагала табу на публичные разоблачения, оставив эту задачу следующему поколению.Большая философско-антропологическая проблема нового человека привела после Второй мировой войны к антропологизации и индивидуализации истории. После того как национал-социализм был всем, а отдельный человек – ничем, речь пошла о том, чтобы начать именно с отдельного человека. Это отразилось в журнальных публикациях первых послевоенных лет в виде острой дискуссии о демократии, индивидуальной вине и общественности. Другие круги отреагировали на данный дискурс маской «холодного поведения» и прагматикой молчания, которые взяли верх на ранней стадии истории ФРГ. Тем более широкое поле для контрастной саморепрезентации получила ГДР. Мораль и четкая демонстрация собственной позиции всегда высоко там котировались; вопрос о новом человеке стал главной темой идейной ориентации. «Гуманизм» и «гуманность» служили в ГДР ключевыми понятиями культурной политики и политической саморепрезентации[303]
.Коллективная вина – немецкая травма?
В своей Франкфуртской речи Вальзер неоднократно выразил неприятие «постоянной демонстрации нашего позора». Обвинив немецкие СМИ в том, что они непрестанно публикуют ужасные фотографии из освобожденных концлагерей, он сказал, что сам отворачивался от этих фотографий десятки раз[304]
. Так же наверняка поступали и другие, однако никто с таким упрямством не заявлял об этом во всеуслышание, как Вальзер. В его раздраженных словах мне слышатся отзвуки немецкой травмы, которая связана с 1945 годом и которую мы рассмотрим ниже с разных точек зрения.Слово «травма» в дискуссии не фигурирует; его нет ни в речи Вальзера, ни в ответных выступлениях Бубиса. И все-таки оба, каждый по-своему, говорят о травме, которая наделена у них различными свойствами. Трудно понять причуды памяти, если не учесть существование двух видов душевной травмы, то есть травмы, переживаемой жертвой, и травмы, которую переживает преступник. Сегодня понятие душевной травмы ассоциируется преимущественно с жертвами политических репрессий, сексуального и иных видов насилия, но прежде всего – с массовым истреблением людей, совершенным нацистами. Именно для этих жертв характерен так называемый «синдром уцелевших», который сопровождается внезапными приступами волнения и страха, невнятным чувством человека, что он не такой, как все другие, депрессией и глубоким переживанием уцелевшего перед погибшими[305]
. Игнац Бубис попытался объяснить эту травму уцелевших, когда он рассказал про вернувшееся спустя многие годы воспоминание о маленькой племяннице, погибшей в Аушвице, и о поисках своего отца, убитого в Треблинке. Внезапный приступ волнения и страха, болезненное чувство человека, что он не такой, как остальные, – вот что, видимо, испытывал Бубис, когда слушал речь Вальзера и особенно когда публика стоя аплодировала оратору; только сам Бубис с женой остались сидеть на своих местах. Примечательно, как часто в высказываниях Бубиса появляется слово «страх».