А на обратном пути к Душанбе мы посетили колхоз-миллионер имени товарища Хаджаева, первого председателя. Сначала нас повели на могилу товарища Хаджаева. На камне были начертаны строки из Хайяма: «Когда я пришел, все смеялись, я – плакал, когда уходил, все плакали, я – смеялся». Я зауважал товарища Хаджаева. И тут, весьма кстати, нас повели в музей его имени.
В первом зале экспонировались халат и тюбетейка товарища Хаджаева и висел его портрет. Юркий экскурсовод подвел нас к нему и пропел: «Здесь товарищу Хаджаеву 40 ле-е-ет, он весит 95 килогра-а-ам». Я подумал, что ослышался. Но во втором зале, где экспонировались сапоги и портки товарища Хаджаева и висел его второй портрет, все повторилось, только цифры выросли: «Здесь товарищу Хаджаеву 50 ле-е-ет, он весит 107 килогра-а-ам». В третьем зале товарищу Хаджаеву было уже 55 и весил он за 120 килогра-а-ам.
Во время щедрого банкета, который в нашу честь устроил нынешний председатель колхоза, выпускник Тимирязевской академии, я решился у него спросить, почему нам упорно говорили не только об общественном, но и о, так сказать, убойном весе товарища Хаджаева. Молодой председатель холодно ответил мне: «Товарищ Хаджаев был очень солидным человеком».
И тут я понял, почему хлебосольная лепешка всегда доходила до меня в последнюю очередь, а начальственные таджики меня вообще в упор не видели. Не только из-за молодости (было мне тогда 20), но и из-за тогдашней субтильности. Все это, увы, в прошлом, и молодость, и субтильность, может быть, так и остались в Таджикистане…
Во время путешествий по этой республике мы с Шестинским постоянно беседовали, и я понял, что он очень простодушный и открытый человек, которого на начальственные писательские вершины вынесла исключительно расслабленность брежневского правления, когда уже за взаимной замазанностью в подлостях устали следить. А про себя не обольщался: мои неожиданные успехи были связаны не столько с божьим даром, сколько с анкетой: действительно молодой, русский, из провинции.
Приезжая из этой своей провинции в Москву, я заходил к Олегу Николаевичу в Большой союз и рассказывал, как живу. С какого-то момента он стал предупреждать меня, чтобы я был осторожней на язык. Потом однажды сказал, что на меня пришел донос в секретариат СП: мол, говорю на выступлениях антисоветские вещи. Но тем не менее в 1981 году в Ижевске вышла моя вторая книжка «Город. Повесть в стихотворениях». Эта во многом экспериментальная книжка (о чем говорит уже ее жанр) получила большую прессу в Москве, а в Ижевске по поводу моего скромного произведения собралось бюро обкома КПСС, где выяснялся вопрос, как такой очернительский опус мог выйти в местном издательстве. Редакторша «Города» получила выговор. Кстати, выговор получила и другая моя редакторша – уже третьей книжки «Письма прохожим», вышедшей в московском издательстве «Современник» в 1982 году (из нее цензура сняла 28 стихотворений).
В общем, на все это посмотрев, Шестинский, очевидно, и решил отправить меня в Болгарию – от греха подальше.
Две страны: одна – ненастоящая
Собственно, в Болгарию меня обменяли. В СССР на три месяца изучать русский язык и начинать переводить современную советскую поэзию молодых отправили молодого болгарского поэта Димитра Христова. А в Болгарию изучать болгарский и переводить – меня. Я мог себе это позволить, потому что как раз закончил диссертацию по прикладной математике (задача принятия решений, в обыденной жизни для меня зачастую неразрешимая) и ждал защиты.
В Софии мне назначили какую-никакую стипендию и поселили в общагу на краю города, где обитали в основном студенты из Нигерии.
Света в коридорах общаги не было. И своих соседей я различал, только если они улыбались. Если нет, во тьме двигалась другая тьма, на которую я иногда наталкивался.
В моей комнате было разбито все: оконные стекла, зеркало, люстра. Зато почему-то стояло пианино «Август Фёрстер» в прекрасном состоянии. Я сыграл на нем «Сердце красавицы» до того места, где выясняется, что оно склонно к измене, расстроился и навсегда закрыл крышку.
Болгария показалась мне страной ненастоящей. Вместо наших монументальных граненых стаканов в забегаловках и автоматах с газированной водой здесь всюду и пиво, и кофе наливали в пластмассовые сосуды разной вместимости, которые в СССР тогда просто не производили. В их писательский клуб можно было пройти безо всякого писательского билета. В дорогих ресторанах в холодном конце октября сидели в дубленках. А главное – когда я вечерами проходил мимо мавзолея Димитрова, часовые, прислонив винтовку к стенке, подходили ко мне за сигаретами! Если бы наш стоялец у Мавзолея Ленина сделал что-то подобное, как вы думаете, к чему бы его присудил трибунал?