Он сунул мехи под решетку и качнул разок, и страшный жар вдруг объял мои икры — так что я чуть не откусил себе язык, жуткий стон вырывался из моей глотки снова и снова, а тело извивалось на решетке. Эти дьяволы с хохотом толпились вокруг меня, наблюдая как я вою от ужаса, почти бьюсь в агонии, клянясь, что мне не о чем говорить, умоляя о милосердии, обещая им все, что угодно — целое состояние, если они только отпустят меня — рупии и мохуры целыми лакхами и Бог знает что еще. Затем, похоже, я потерял сознание от этого напряжения, так как все, что помню, был голос наика: «Увидимся через час! Хорошенько отдохни, Дагхабази-сагиб!» — и лязг железной двери.
На случай, если вы не знаете, существуют пять степеней пыток, установленные еще испанской инквизицией и теперь меня подвергали пытке четвертой степени — последней перед тем, как начинались телесные муки. Чудо, как я только не сошел с ума — не уверен, но похоже, приходя в себя я бормотал, словно снова вернулся в школьные годы: «Нет, нет, Доусон, клянусь, я не виноват! Это не я — это Спидикат! Это он наговорил на тебя ее отцу — не я! Клянусь в этом — ох, пожалуйста, пожалуйста, Доусон, не поджаривай меня!», и я словно снова видел усатое лунообразное лицо этого негодяя, который подтащил меня к школьному камину, грозя поджаривать до тех пор, пока я весь не покроюсь пузырями. Теперь я знаю, что то поджаривание в Рагби принесло мне гораздо больше телесной боли, чем эта кара в Лахоре. Но тогда-то я, по крайней мере, знал, что Доусон рано или поздно должен будет меня отпустить, в то время как здесь, в подвале Биби Калиль, все усиливающийся жар только начинал прогревать мою спину и ноги, выжимая из меня целые реки пота. Я понимал, что это будет продолжаться — жарко, еще жарче — вплоть до невыразимо страшного конца. Это и был ужас четвертой степени, как было известно инквизиторам — но в то время как их еретики и прочие религиозные идиоты всегда могли рассказать этим проклятым даго[641]
все, что те хотели услышать, я не мог этого сделать, так как ничего не знал.Мозг — странный механизм. Прикованный к этой адовой решетке и уже начиная поджариваться, я рвался и выгибал тело дугой, чтобы хоть немного оторваться от прутьев, пока снова не провалился в беспамятство — а когда опять пришел в себя, вдруг понял, что меня что-то малость припекло. И тут я вспомнил где я, огонь вмиг охватил мою одежду, пламя лизало мою плоть — и я снова потерял сознание. Однако все эти страшные картины существовали только в моем мозгу — моя одежда лишь слегка дымилась — а в свое время Доусон, эта жирная свинья, прожег мне бриджи до самой задницы, так что я не мог сидеть целую неделю.
Не берусь сказать сколько прошло времени, прежде чем я сообразил, что хотя жар усиливается, а дышать из-за дыма становится все труднее, пламенем я еще не охвачен. Открытие приободрило меня настолько, что я оставил нечленораздельные вопли и плач, и стал реветь осмысленно: сколько хватало легких я выкрикивал свое имя, звание и дипломатический статус, в безумной надежде, что призыв проникнет сквозь слуховое окно на окружающие дом улочки и привлечет внимание сочувственного прохожего — какого-нибудь отчаянного искателя приключений, скажем, или странствующего рыцаря, которому нипочем ворваться в здание, полное тугов из хальсы, чтобы вырвать из их рук совершенно незнакомого человека, поджаривающегося до румяной корочке в подвале.
Смейтесь, если угодно, но это меня спасло — и преподало урок о тщете стоического молчания. Будь я Диком-Чемпионом, закусывающим пулю[642]
и презирающим крик боли, от меня осталась бы только кучка пепла; а вот луженая глотка труса сделала свое дело. Но только за миг до конца. Вопли мои пошли уже на убыль, переходя в хриплый скулеж, а нестерпимый жар снизу вынуждал постоянно дергаться и вертеться, и тут я услышал звук. Поначалу мне не удавалось его определить: какое-то отдаленное скребыхание, слишком громкое, чтобы принадлежать крысе, доносилось сверху. Я заставил себя замереть, судорожно хватая ртом воздух. Ага, опять! Оно прекратилось, и послышалось нечто иное. На один ужасный миг я понял, что все-таки спятил в этой жуткой темнице... Нет, это невозможно, это всего лишь вызванная пыткой галлюцинация! Но наверху, в сгущавшейся надо мной тьме, кто-то очень-очень тихо насвистывал «Пей, малыш, пей».И вдруг я понял, что это не бред. Я находился в сознании, извивался на решетке, хватая ртом воздух, но вот — тихо, но явственно доносясь из окна — она звучит опять, эта охотничья песенка, которую я насвистывал всю свою жизнь. Элспет даже прозвала ее «Пиброх Гарри»[643]
. Кто-то использовал мелодию как условный знак. Сухим как наждак языком я попытался смочить пересохшие губы и отчаянно захрипел: