Первый раз я ехал «за реку», в Нью-Джерси, по высокому, могучему мосту Вашингтон-бридж: размах, простор, мощный Гудзон, намного шире Невы, крохотные белые кораблики далеко внизу, на ряби воды. Сила, красота!
Сейчас, похоже, мы выбрали другой путь: покружив между закопченными зданиями промышленно-складского типа, мы с толпой машин втягивались в душную дыру тоннеля. Теперь так: прошло уже время восторгов, все диктуется необходимостью, экономией времени и бензина. Это в первый свой приезд я то и дело откидывал челюсть — и потрясения, честно скажу, были не всегда радостными. Тогда, в тот приезд, я увидал, как живут тут наши, — и поначалу был потрясен.
Игорь, уехавший из писательского дома на канале Грибоедова, оказался в зарослях нью-джерсийской хилой растительности, в каком-то дачном домике, похожем на те, что остались в Комарове после десятилетий советской разрухи. После бурной, не всегда гладкой (он уехал как раз в разгар политического раскола), но все же огромной литературной жизни Игорь оказался на крохотном островке (я бы сказал, «на заимке») — хозяином и единственным работником издательства, издававшего исключительно наших — и для наших же (тут имелась в виду литературная компания, а отнюдь не русские эмигранты, приехавшие сюда не затем, чтобы читать). Как же он решился — замирая, думал я. Или не знал, что его ждет здесь такое, думал — будут носить на руках? Пока что внимание американского общества ограничивалось лишь регулярным взиманием платы за домик, который после огромного писательского дома на канале Грибоедова, насыщенного страстями, мифами, бурным общением, выглядел печально. Так ли уж страшно было там, чтобы взять и оказаться здесь и почувствовать наконец, что такое — в действительности — страх и ответственность? Даже домик этот, оказывается, не его: если не будешь помесячно возвращать ссуду банку — вылетишь и отсюда!
— Каждый день, — говорил Игорь, — лезу в почтовый ящик с ужасом и надеждой. — Что-то там? Чек? Или — штраф? Или — повестка в суд по иску какого-нибудь автора? Все тут непрерывно судятся, словно сошли с ума!
Да — и бывшие друзья перестали тут быть друзьями. Америке, как выяснилось, нужен только один русский гений — больше не надо. И началась — борьба. Это раньше мы были все вместе, любили друг друга, и враг у нас был общий — КПСС. Уютное было время, оказывается. Помню, Аксенов, любимый наш писатель, говорил: «Были тут в Питере, у родителей Бродского, отмечали его день рождения. И Ося из Нью-Йорка звонил, радовался». Аксенов буквально сиял! Переехав наконец в США, к любимому Осе, он получил от него по всем правилам американского бокса зверский нокаут: Ося презрительно отозвался о своем бывшем друге. И первым Аксенов больше не стал. Первым — и единственным для американцев — стал Ося. И приобрел среди наших эмигрантов почтительно-насмешливое прозвище: «В багрец и золото одетая лиса».
Замечу, кстати, что, получив Нобелевскую премию и славу, Бродский вовсе не расцвел материально: вспоминаю его ржавое авто (он ездил в таком не только ради снобизма), потертую курточку, усталый вид и, главное, постоянную гонку по стремительным американским «хайвеям» с лекции на лекцию. Добродушнейший поэт Володя Уфлянд, не раз бывавший у Оси в гостях, говорил улыбаясь: «Честно скажу, такой жуткой квартиры, как у нобелевского лауреата, в России я не встречал». Да — в те годы мы уже не жили в таких полуподвальчиках, в каком жил Иосиф в богемном Сохо на Мертон-стрит. А я в тот приезд жил в избушке у Игоря и смотрел на его жизнь с ужасом — и уважением. Они выбрали это. Видимо, свобода, самостоятельность, независимость, свое дело, в котором никто тебе не указчик, — важнее всего. Они выстояли.
В девяносто седьмом я снова оказался в Нью-Джерси, на этот раз у друга Саши, на солнечной террасе, выходящей на Гудзон.
— А нынче все равно, где стоит твой компьютер, все передать можно мгновенно в ту же Москву, — улыбался, разомлев на солнышке, Саша.