Лето 1988 г. она провела с Еленой Марковной Евниной в подмосковной деревне Растороповка, так как я не могла уехать из Москвы, потому что Галя поступала в университет. Мама плохо себя чувствовала, я уговаривала ее лечь в больницу, но она отказалась категорически. Теперь я думаю, что она лучше меня и лучше врачей понимала, насколько плохо обстоят дела с ее здоровьем, и хотела максимально использовать отпущенное ей время: ведь только теперь у нее появилась возможность донести до людей всю правду о правозащитном движении, оболганном нашей прессой. В августе из одного из ответов на свои жалобы она узнает, что ее дело было прекращено еще в 1984 г. ввиду того, что «она прекратила свою деятельность и перестала быть социально опасной», причем ей об этом постановлении не было сообщено. Она подает жалобу в Прокуратуру Союза с требованием либо «прекратить дело за отсутствием состава преступления», либо передать его в суд. И добивается своего.
Мне разрешают прийти в прокуратуру и переписать для нее от руки (прислать домой копию они почему-то не могут) новое постановление. У меня холодок пробегает по спине, когда я начинаю читать преамбулу, в которой переписано из обвинительного заключения: «…материалами дела доказано, что Каллистратова систематически занималась изготовлением и распространением» и т. д. Но в конце стояли нужные слова — «за отсутствием состава преступления». Производил этот текст уже не страшное, а комическое впечатление. Это постановление было важно для Софьи Васильевны прежде всего как прецедент, который помогал ей в борьбе за реабилитацию всех правозащитников, осужденных в 1960-1980-х гг.
Из всего отобранного при обысках ей согласились вернуть лишь пишущие машинки (все рукописи, книжки, фотографии, почта Андрея Дмитриевича вместе с чемоданом неизвестно где исчезли — Прокуратура кивала на ГБ, ГБ на Прокуратуру), но — «только лично». Пришлось мне везти маму на Новокузнецкую — в Московскую прокуратуру. Следователь, жалуясь на отсутствие помощников и тесноту, начал приносить в кабинет машинку за машинкой — штук пятнадцать, пыльные, в футлярах и без: «Я не знаю, какие Ваши, выбирайте сами». К некоторым машинкам были привязаны бирки: «Лернер», «Кизелов»… Там же неожиданно оказался портативный фотоувеличитель в футляре, на котором мы с мамой печатали карточки еще в 50-х гг. и о котором совершенно забыли. Но маминых машинок не было. «Ну так берите любые, какие Вам нравятся», предложил следователь, которому явно было лень тащить еще одну партию. Я и выбрала две «Эрики» — работающие и в приличных футлярах. Мама считала эту операцию незаконной, кроме того, ей хотелось получить свой любимый дореволюционный «Ундервуд», который ей так славно служил долгие годы. Следователь торопил: «Это все бесхозное, хозяева давно уехали, забирайте!» Пришлось взять. Мама вскоре подарила их внукам, которым они очень пригодились для работы, а сама печатала на моей, и печатала много. В конце декабря она закончила развернутые замечания на опубликованный проект «Основ уголовного законодательства СССР и союзных республик», где излагала давно выношенные мысли о вреде длительных сроков, недопустимости смертной казни, недопустимости расплывчатых формулировок «политических» статей.
С осени 1988 г. Софья Васильевна, что называется, с головой окунается в общественную жизнь. В ноябре ее приглашают в «Спасохауз» — на прием по случаю визита Парламентской комиссии США по безопасности и сотрудничеству в Европе. Она решает ехать — машину обещали прислать. Я в замешательстве — в чем ехать? Мама уже много лет не покупала себе одежды, дома носила красивый теплый халат, привезенный мною «из-за бугра», праздничным нарядом служил синий шерстяной сарафан, подаренный друзьями. Я помчалась в универмаг «Москва» — перемерила там все, что было, прикидывая на размер больше, и удача! Черное шерстяное платье за 100 рублей, — как специально для нее сшито. В этом строгом платье, с крупными янтарными бусами (единственной ее «драгоценностью») она выглядела очень красиво и величественно, выступая с трибуны.