В начале июля Галя затевает ремонт на улице Удальцова. Ремонт действительно крайне необходим, тем более, после «митиного» пожара. Но Софья Васильевна не хочет и не может уезжать из Москвы — столько надо сделать! И мы перевозим ее на Воровского, в ее любимую синюю солнечную комнату с высоченным потолком, эркером, «Дачей старых большевиков» и репродукциями картин Модильяни и Ван Гога на стенах… В этой комнате Борис Кустов и проводит съемки эпизодов с участием Софьи Васильевны и Семена Глузмана для документального фильма Свердловской киностудии «Блаженны изгнанные».
В августе 1989 г. я все-таки вывезла маму под Звенигород, и здесь сказалось все напряжение последних месяцев. У нее появляется сильная одышка, мучительный кашель, она с трудом поднимается после прогулки на второй этаж и теперь соглашается, что надо лечиться. 10 сентября Саша Недоступ укладывает ее в знакомую двухместную палату с небольшим углублением на полу в коридоре перед входной дверью, которое всегда меня беспокоило — боялась, что мама там споткнется. Она меня успокаивала: «Я здесь с закрытыми глазами каждую выбоину знаю…». Я уезжаю в Друскининкай и получаю от нее из больницы бодрые письма — все в порядке, сделали все анализы, рака нет, просто старческая эмфизема легких.
Галя, остававшаяся в Москве, потом рассказывала мне об этом месяце. Дома непрерывно звонил телефон, каждые пять минут: «Как себя чувствует Софья Васильевна?» И всем, по ее указанию, Галя говорила одно и то же: «Не волнуйтесь, все хорошо. Приходить не надо». Несмотря на это в больницу каждый день приходило по 2–3 человека, а иногда и по 9-10. Приближалось 19 сентября. Софья Васильевна просила передать всем: «Поздравляйте по телефону и телеграммами!» Она боялась, что в больнице устроят «демонстрацию», — ей было неудобно перед врачами. И хотя многие послушались и не пришли, все равно в этот день палата была просто завалена цветами.
И только вернувшись, я поняла, насколько все плохо. Я забрала ее домой, но ей сразу же стало очень плохо, поднялась температура. 12 октября Римма празднует свой день рождения у нас, на Удальцова, — наш последний семейный праздник вместе с мамой. Софья Васильевна сидит во главе стола, вокруг внуки, невестки, правнуки…
А через неделю, обнаружив скопление жидкости в легком, Александр Викторович снова уложил ее в свое отделение. В конце октября ей еще удавалось скрывать от посетителей свое тяжелое состояние. Она с юмором рассказывает о том, как хирург огромным шприцом чуть не проткнул ей правое легкое вместо левого. Она пытается читать, но ей это уже очень трудно. Я вожу ее в кресле-каталке в холл — смотреть сеансы Кашпировского, над которым мы подсмеиваемся, но все-таки смотрим. Когда Софью Васильевну навещают друзья, она оживляется, обсуждает новости, но потом сникает. «Мир сужается, — задумчиво говорит она, — теперь я могу только разговаривать». Все отделение — врачи, сестры преисполнено симпатии и уважения к ней. От нее никто не слышал ни стона, ни жалобы. Как-то я вхожу к ней в палату, сестра пытается сделать ей укол в вену, — а вены-то плохие, одна неудача, вторая… У сестры из глаз капают слезы, а мама ее утешает: «Катенька, да не плачьте же, у вас такие красивые глаза! Попробуйте в другую руку, может, получится». 8 ноября она дает свое последнее интервью Наташе Геворкян — о Петре Григорьевиче Григоренко.
Александр Викторович сделал все, чтобы облегчить ее последние дни, перевел в отдельную палату, где я могла находиться с ней не только днем, но и ночью, организовал проводку кислородного шланга к кровати, чтобы ей не ждать каждый раз, пока я наполню очередную подушку. Само его появление каждый день в палате делало жизнь мамы светлее.
В конце ноября мне позвонил М. И. Коган — член правления только что созданного Союза адвокатов. Сказал, что собирается издавать сборник речей советских адвокатов на политических процессах, спрашивал, есть ли записи речей Софьи Васильевны. Мама очень оживилась, когда я ей об этом рассказала, стала вспоминать, что и у кого можно разыскать. Недели за две до смерти Софьи Васильевны зашел к ней священник Глеб Якунин, с которым ее связывали самые тяжелые годы правозащитного движения. Предлагал исповедаться. «Ну, еще рано», — сказала она. Да и в чем ей было исповедоваться? Вся ее жизнь была как на ладони, вся — для других.
Скончалась Софья Васильевна в полном сознании в час ночи 5 декабря 1989 г. Я помогала ей пересесть с кровати в кресло — лежа ей было очень трудно дышать. Она взглянула на меня, сказала: «Ну вот и все». И умерла.
М. И. Коган организовал гражданскую панихиду в Союзе адвокатов. Так она — уже после смерти — вернулась в свою коллегию.
Мама не была верующей, но не раз, всегда с усмешкой, говорила: «Отпевать меня будут со свечами». Отпевали ее в церкви Ильи Обыдена (в Обыденском переулке, около Кропоткинской), и все стояли со свечами, и гулко звучали голоса певчих под высоким куполом.
Похоронили Софью Васильевну Каллистратову на Востряковском кладбище в Москве.
Д. Кузнецов
Сонечка