Скромное маленькое открытие – как выстраивается рассказ. Несколько различных сюжетов однажды сводятся воедино, и все они питают друг друга. Создавая некую новую целостность.
Нет, революция не была навязана народным массам несколькими сумасшедшими книжниками, как принято нынче себя успокаивать. Она была лишь катализирована. Жажда великого передела живет веками в душе народной как самая мощная ее страсть. С каким восторгом и исступлением «раскулачивали» своего соседа, горбатившегося с рассвета до ночи. Уносили все – до последней скатерти. Мстили жизни за собственное поражение. Оно ведь всегда несправедливо и, стало быть, это возмездие свято.
Насколько же слово «предназначенность» точнее слова «предназначение».
Молодые строят воздушные замки, зрелые рассчитывают на нормальный ход жизни, старики надеются на смерть без мучений.
Само собою, оксюморон обязан своим происхождением не изобретательности автора. Вся жизнь развивается как оксюморон. Но, встретясь с ним, в прозе или в поэзии, всегда дивишься, точно впервые, его притягательности и заразительности. В жизни, бытовой и общественной, а особливо – в душевной жизни противоречащие начала исходно заряжены отторжением. Однако художество с его склонностью к обострению, к тайной правде метафоры, обнаруживает незримую связь несочетаемых сочетаний и весь артистизм диалектики. Вот эту магию оксюморона, его эстетическую потенцию, похоже, имел в виду и Франс, когда советовал «сталкивать эпитеты лбами».
Вы устали от ежедневных забот? Вам захотелось повеселиться? Отлично. Есть веселящий газ.
Ухитрился испортить вступительным словом впечатление от своего творения. Bilde, Kunstler, rede nicht!
Он был так ласков со мной, даже нежен, так щедро источал похвалы – я понял, что он окончательно сдался обезоруживающему возрасту.
Если уж выбирать религию, то стоит предпочесть бахаизм, объединивший в себе все веры.
Интеллигентская среда – странная смесь апломба и стадности.
Он взошел на трибуну, начал речь, и сразу же стало очевидно, как душит его тяжелая злоба ко всем, кто чужд ему – независимой мыслью, образованием, составом крови, своим непохожим душевным строем. Из этого тщедушного тела извергалась настоящая страсть – темная, жгучая, ядовитая. Если бы только он мог поджечь это горючее существо, которое его пожирало, чтобы оно испепелило чужое ненавистное семя!
Багрицкий прогуливался с писателем по лианозовской платформе и – на пари, в полторы минуты – выдал о ней прелестный сонет. Приятель смотрел на него, как на мага. «Могу вот так по любому поводу, – сказал Багрицкий, – но не хочу». – «Не хочешь?!» – «Да. Не хочу. Противно».
«Для хорошей души весь мир – отечество», – внушал Демокрит своим согражданам, но эти души остались глухи. Сменяют друг друга тысячелетия – все то же безмолвие в ответ. И все-таки нет-нет и откликнется чья-то хорошая душа. Нобелеат Октавио Пас сказал, что «главная задача двадцать первого века – создание космополитического общества». Отзывается и Гасан Гусейнов: «Тот, в ком космополит победит патриота, уже никогда не превратится в зверя».
Когда Тютчева в возрасте Христа отозвали с дипломатической службы в Германии, он очень томился в любезном отечестве. Но под старость стал таким патриотом, что в одических барабанных стихах стал прославлять Муравьева-вешателя.
Оранжевый день, веранда, патио, витражи, мозаичный пол, плиты, нагретые щедрым солнцем, лавр, пинии, позолоченное лучами море – незабываемый образ Италии.
Самое занятное в том, что маркиз де Кюстин приехал в Россию не обличать самодержавие, но утвердиться в его разумности. Такое случается очень часто – книга пишет тебя, а не ты пишешь книгу.
Достоинства политика и достоинства человека не совмещаются по определению. Тойнби говорил, что, «вступая в мир политики, человек, наделенный благородством, рискует собой». Не «рискует собой» – от себя отрекается! Какое тут может быть благородство, если лобзаешься с изувером, чтобы его нейтрализовать или чтоб пользоваться его нефтью?
Для настоящего писателя падение литературы страшнее падения рубля, страшней нищеты и беззакония. Бунин, столкнувшись с бездарным текстом, записывает: «О Боже мой! Боже мой! За что же ты оставил Россию?»
Какие провидческие слова написал он о проходимцах, губящих прозу своим «ядреным и сочным» и роющихся в «областных словарях, составляя по ним какую-то похабнейшую в своем архируссизме смесь».
Характер побеждает в пространстве, интеллект – во времени. Jedem das Seine.
«Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» – неужто это призыв мелиоратора, которым в конечном счете стал Фауст? Это даже и не мольба любовника. Вскрик поэта, для которого каждый миг жизни – источник художества, воздух искусства.
Наследник выкреста и выкрест сам, еврей Мишель, сын Жака, Нострадам. Мистическая фигура этот Михаил Яковлевич.
Молодая угловатая литературоведка – вдохновенно: «Философов был педераст, Зинаида Гиппиус – гермафродит, Мережковский – импотент. Так они и жили втроем». Достойный финал серебряного века! Деморализованная аудитория завороженно слушает и шумно вздыхает.