Котик Адамов был моим другом, вместе ходили в Дом пионеров заниматься шахматами – был такой год! Своею мягкостью и негромкостью он завоевывал сердца. То было пленительное создание – открытость, готовность подставить плечо, какое-то взрослое благородство. В последнем классе его захватило новое страстное увлечение – сцена, она и оказалась его призванием и судьбой. В Баку был театр с доброй славой. Служили в нем Жаров, Наум Соколов, Раневская, несколько позже – Бельский. Котик занял в нем достойное место – ему особенно удавались характерные, комедийные роли – его органика, душевная грация, его мягкость, делали юмор объемным, как бы одухотворяли его. Мало-помалу мой школьный товарищ стал неотъемлемой частью города, его любили и им гордились. Но неизменно, даже тогда, когда он стал уже Константином Гайковичем, народным артистом, лицом общественным, он все-таки оставался Котиком – даже для незнакомых людей. Можно сказать, он сросся с Баку и, когда однажды его убедили перевестись в Ереванский театр, его хватило едва на сезон – не мог он жить без бакинской бухты, без ветра, пахнущего волной, без бульвара, где прошло наше детство, без улиц, стремящихся в вышину, без родного Арменикенда – так назывался его район.
Мы переписывались регулярно, когда же он появлялся в Москве, встречались, всласть вспоминали былое. Здоровье его на глазах убывало, но он был мужественным человеком и стойко противостоял своей хвори. Только почти перестал играть, предпочитал ставить спектакли.
В последний раз он появился в Москве уже в феврале девяностого года, после кровавых январских дней. Он был растерян, раздавлен, смят. Два дня, пока бушевали погромы, старый приятель – азербайджанец – прятал Котика у себя, на третью ночь Котик ушел – скрывавший от толпы армянина рисковал своей жизнью и жизнью детей. Все бросив, не захватив и узла, на переполненном пароме, где сгрудились уцелевшие беженцы, он добрался до Красноводска. Оттуда уже прилетел в Москву. Он не мог понять ни того, что случилось, почему его город его исторг, ни того, что ему делать в мире. Я тоже не мог себе представить, как будет он жить, как будет дышать, выдернутый незрячим безумием из почвы, в которой укоренился. Нельзя было даже вообразить Котика без его Баку, точно так же, как Баку – без Котика. И в самом деле прошло три месяца, и Котик умер, еще одна жертва «национального возрождения» и человеческого вырождения.
Глупо воспринимать Апокалипсис как некое предостережение. В нем – постижение неизбежного.