Читаем Зеленые тетради. Записные книжки 1950–1990-х полностью

«И Фауста подстерегло оперное либретто», – сказал однажды Алданов. Оперное либретто и есть триумф адаптации, о которой я говорил выше, видимо, ее крайнее выражение. Но ведь, как правило, в подавляющем большинстве случаев драма пишется и существует в качестве расширенного и усложненного либретто. Ее формирует событие, ее движет интрига, а мысль присутствует в жалком качестве резюме.

Пушкин остро чувствовал драматизм взаимоотношений автора и аудитории. Он не случайно заметил, что Байрон «полюбил один токмо характер (свой)» и питал им одним всех действующих лиц своего творения. Пушкин с его неутомимым интересом к человеческим мирам не мог стать подобно английскому поэту единственным героем собственного творчества, что облегчало путь к аудитории, но его больно ранило ощущение, что он рискует быть единственным адресатом своей драматургии. Он убеждал себя: «в других землях писатели пишут или для толпы или для малого числа. У нас последнее невозможно, должно писать для самого себя». Но это самовнушение не приносило утешения.

Знаменитую ремарку «народ безмолвствует» нельзя понимать только как молчаливое осуждение народом происходящего. Она более объемна – народ внутренне отчужден от творящегося на его глазах исторического действа.

Известно, что существует точка зрения прямо противоположная, она вкладывает в эти два слова как бы недвусмысленный приговор совершившемуся, но мне трудно ее разделить. Что-то уж очень «не пушкинское», нечто оперно-театральное появляется в интерпретируемой таким образом немой сцене. В этом восприятии ее участники грозно взирают (именно взирают, а не смотрят) на драму истории. И глаза их – это очи истории. И их молчание – это молчание истории. (Русь, дай ответ. Не дает ответа.) Люди уже не просто молчат, они выносят свой исторический вердикт.

Нет, слишком живописно и многозначительно для этого жестокого точного пера. У пушкинских персонажей иное отношение к жизни. «Все плачут, заплачем, брат, и мы. – Я силюсь, брат, да не могу. – Я также. Нет ли луку? Потрем глаза. – Нет, я слюней помажу. Что там еще? – Да кто их разберет?»

Потерли глаза, помазали «слюней» и выразили этим доморощенным способом народную скорбь. Услышали про «мертвые трупы», испугались и замолчали «в ужасе». Таковы их естественные реакции. Что-то творится страшное и непонятное на державной сцене. «да кто их разберет?»

Пушкин был слишком внутренне независим для другого тона. Независимым было и его чувство к народу, быть может, даже точнее сказать, его чувство народа. Как не хотел он зависеть от «горделивого истукана», так и от народа не хотел он зависеть – «не все ли нам равно?»

«Как ветер, песнь его свободна… Какая польза нам от ней?» Вот упрек, который ощущал Пушкин в отношении к нему его аудитории – и той, что его окружала, и той, что, возможно, еще придет. Он не хотел быть предметом пользы, он был убежден в самоценности своей свободной, как ветер, песни. В отличие от многих звезд русской словесности, он не возносил народ на пьедестал, не сгибался под ношей своей вины перед ним, не навязывал ему мессианской роли.

В своей драматургии Пушкин как бы сплавлял два трагических театра – античный и шекспировский, и это взаимное прорастание одного в другом придавало этой драматургии новый объем и открывало новые горизонты.

Вчитываясь в нее, видишь, что, подобно своим Эсхиловым и Софокловым предтечам, герой не только оказывается лицом к лицу с судьбой и не только не уклоняется от этого противостояния, но сам торопит его, сам рвется ему навстречу, чем бы это ему ни грозило. Говоря современным языком, ради момента истины он, подобно Эдипу, скорее подвергнет опасности свое будущее, чем удовольствуется незаслуженным, не принадлежащим ему по праву счастьем. Он предпочтет роковую участь попытке избежать ее ценой измены своей личности.

– Я не Диего, я – Гуан, – объявляет Гуан донне Анне в тот миг, когда ее взаимность уже в его руках.

– Нет! Полно, – восклицает Самозванец, – я не хочу делиться с мертвецом.

Любовницей, ему принадлежащей.

Нет, полно мне притворствовать! Скажу

Всю истину: так знай же: твой Димитрий

Давно погиб, зарыт – и не воскреснет.

А хочешь ли ты знать, кто я таков?

Изволь, скажу: я бедный черноризец.

Пушкинский Гуан и пушкинский Отрепьев готовы лишиться любви, а возможно, и жизни, если любовь обращена не к ним, а к их псевдониму – тут явственно звучит трагический максимализм античного характера, в котором поклонение богам всегда соседствовало с вызовом богам. От отказа смириться перед роком до осознания собственной неповторимости – таков путь, который проходит этот характер в своем историческом и художественном развитии.

Но вместе с тем герой Пушкина всегда человек, томимый жаждой самопознания, присущей шекспировским мученикам духа, – он обращает свой взор не только ввысь, не только вовне, но, прежде всего, внутрь себя самого. «Воображение привыкает к убийствам и казням… – подчеркивал Пушкин, – изображение же страстей и излияний души человеческой для него всегда ново, всегда занимательно, велико и поучительно».

Перейти на страницу:

Все книги серии Критика и эссеистика

Моя жизнь
Моя жизнь

Марсель Райх-Раницкий (р. 1920) — один из наиболее влиятельных литературных критиков Германии, обозреватель крупнейших газет, ведущий популярных литературных передач на телевидении, автор РјРЅРѕРіРёС… статей и книг о немецкой литературе. Р' воспоминаниях автор, еврей по национальности, рассказывает о своем детстве сначала в Польше, а затем в Германии, о депортации, о Варшавском гетто, где погибли его родители, а ему чудом удалось выжить, об эмиграции из социалистической Польши в Западную Германию и своей карьере литературного критика. Он размышляет о жизни, о еврейском вопросе и немецкой вине, о литературе и театре, о людях, с которыми пришлось общаться. Читатель найдет здесь любопытные штрихи к портретам РјРЅРѕРіРёС… известных немецких писателей (Р".Белль, Р".Грасс, Р

Марсель Райх-Раницкий

Биографии и Мемуары / Документальное
Гнезда русской культуры (кружок и семья)
Гнезда русской культуры (кружок и семья)

Развитие литературы и культуры обычно рассматривается как деятельность отдельных ее представителей – нередко в русле определенного направления, школы, течения, стиля и т. д. Если же заходит речь о «личных» связях, то подразумеваются преимущественно взаимовлияние и преемственность или же, напротив, борьба и полемика. Но существуют и другие, более сложные формы общности. Для России в первой половине XIX века это прежде всего кружок и семья. В рамках этих объединений также важен фактор влияния или полемики, равно как и принадлежность к направлению. Однако не меньшее значение имеют факторы ежедневного личного общения, дружеских и родственных связей, порою интимных, любовных отношений. В книге представлены кружок Н. Станкевича, из которого вышли такие замечательные деятели как В. Белинский, М. Бакунин, В. Красов, И. Клюшников, Т. Грановский, а также такое оригинальное явление как семья Аксаковых, породившая самобытного писателя С.Т. Аксакова, ярких поэтов, критиков и публицистов К. и И. Аксаковых. С ней были связаны многие деятели русской культуры.

Юрий Владимирович Манн

Критика / Документальное
Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)
Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)

В книгу историка русской литературы и политической жизни XX века Бориса Фрезинского вошли работы последних двадцати лет, посвященные жизни и творчеству Ильи Эренбурга (1891–1967) — поэта, прозаика, публициста, мемуариста и общественного деятеля.В первой части речь идет о книгах Эренбурга, об их пути от замысла до издания. Вторую часть «Лица» открывает работа о взаимоотношениях поэта и писателя Ильи Эренбурга с его погибшим в Гражданскую войну кузеном художником Ильей Эренбургом, об их пересечениях и спорах в России и во Франции. Герои других работ этой части — знаменитые русские литераторы: поэты (от В. Брюсова до Б. Слуцкого), прозаик Е. Замятин, ученый-славист Р. Якобсон, критик и диссидент А. Синявский — с ними Илью Эренбурга связывало дружеское общение в разные времена. Третья часть — о жизни Эренбурга в странах любимой им Европы, о его путешествиях и дружбе с европейскими писателями, поэтами, художниками…Все сюжеты книги рассматриваются в контексте политической и литературной жизни России и мира 1910–1960-х годов, основаны на многолетних разысканиях в государственных и частных архивах и вводят в научный оборот большой свод новых документов.

Борис Яковлевич Фрезинский , Борис Фрезинский

Биографии и Мемуары / История / Литературоведение / Политика / Образование и наука / Документальное
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже