«Покойный отец дал мне два крейцера в руки и два пинка в гузно», – говорит Мартын, вспоминая о своем прощании с родителем, и элегически добавляет: «С той поры мы уж и не виделись».
Юмор – эта высшая ступень драмы – озаряет буквально каждую реплику, сколь бы грозным ни было ее содержание. Достаточно вспомнить диалог Розена и Маржерета в «Годунове», происходящий в самой экстремальной ситуации – сколько комизма, неожиданно создающего два совершенно различных, ярко заостренных и вместе с тем абсолютно достоверных характера.
Вернемся, однако, к «Сценам из рыцарских времен».
«Рыцари. Славная песня! Прекрасная песня – ай да минезингер!
Ротенфельд. А все-таки я тебя повешу.
Рыцари. Конечно – песня песнею, а веревка веревкой. Одно другому не мешает».
Здесь все восхитительно – и похвала песне, и рассудительно-будничное одобрение казни и – в особенности – это роскошное множественное число. Здесь, ранее и в дальнейшем, рыцари всегда говорят вместе – как бы хором. «Надобно его помиловать», «быть так» и т.п. Но именно этот отказ от индивидуальности помогает создать замечательный художественный образ, концентрирующий в себе и ужас и комизм стадности.
Вообще отношение к смерти, быть может, с наибольшей отчетливостью характеризует эстетическое прозрение Пушкина, столь явственно выражено в нем так ценимое поэтом «смешение родов комического и трагического».
Всего еще одна цитата из «Сцен». Разочаровавшийся в рыцарях Франц, одинокий, униженный, как Блудный Сын возвращается в родительский дом. «Как-то примет меня отец!»
Он стучится в родную дверь, из дома выходит новый хозяин, бывший подмастерье, он сообщает Францу, что тот опоздал – «отец твой с месяц как уж помер».
«Франц. Боже мой! Что ты говоришь?… Отец мой умер! – Невозможно!»
Следует характерный ответ Карла:
«Так-то возможно, что его и схоронили».
Франц безутешен.
«Бедный, бедный старик! И мне не дали знать, что он болен! Может быть, он умер с горести – он меня любил: он чувствовал сильно. Карл, и ты не мог послать за мною! Он меня бы благословил…»
Карл прерывает этот взрыв сыновнего чувства и рисует несколько иную картину отцовской кончины.
«Он умер, осердясь на приказчика и выпив сгоряча три бутылки пива. Оттого и умер».
Это «смешение родов комического и трагического» и было предвестием трагикомедии, этого главного жанра двадцатого века, а еще точнее – второй половины нашего своеобразного столетия, жанра, выразившего его наиболее полно.
Будет ли драматург Пушкин когда-либо прочтен на театре?
В полной мере, скорее всего – никогда. Задача театра, опутанного столькими природно присущими ему несвободами, – хотя бы несколько приблизиться к свободе Пушкина.
(Позднейший комментарий: Впоследствии эти соображения я развил в докладе, прочитанном 6 июня 1989 года на заседании Пушкинского Дома АН СССР, посвященного драматургии Пушкина.)
Die Oxen zittern. Пифагор принес сто быков в жертву богам, когда открыл свою теорему. И с той поры все скоты дрожат, когда открывается новая истина. Старая притча звучит надменно. За теорему, конечно, спасибо, но, видит Бог, так жалко быков!
Когда маленький поэт пишет о тщете славы, это почти не воздействует – что ему остается, кроме этого самоутешения? Но когда читаешь у Пушкина: «Быть может, он для блага мира иль хоть для славы был рожден», это пронзает, это звучит и воспринимается как откровение. О, это гениальное «хоть»! Сколько стихотворцев написали бы попросту: «Или для славы был рожден». Но не он! Никогда ничего не упустит! Как неприметно, невзначай, ненароком, он расширяет строку, как углубляет ее дно. «Иль хоть для славы был рожден». Еще одна мысль – и какая! – еще одна горькая усмешка. Одним словечком оценил побрякушку. Потом уже Ахматова скажет об «игрушке мира – славе». Но это будет столетье спустя. Да и слова эти – самозащита. она всегда была слишком женщиной, чтобы возвыситься над признанием – славы она жадно хотела. Очень занятен и «случай Тютчева». Вполне возможно, что и поныне ошеломляющее нас его подчеркнутое пренебрежение к своим творениям могло быть вызвано его оскорбленным самолюбием. Он знал себе цену, знал и то, что современники о ней не догадываются. Их равнодушие парировал собственным.
Когда Пушкин умер, Россия вскрикнула, словно раненое животное.
Художество – почти противоестественное сочетание объективности и темперамента. Последний должен лишь ощущаться. Фет говаривал: «Не художественно? Не спокойно? Дрянь». Простодушный был человек, а нутром чувствовал, что художество требует покоя.
Шекспир гениально ощутил, что Гамлет и не хочет иллюзий, и зависит от них. Жизнь кончилась, когда их совсем не осталось.
Свободомыслящая молодежь! Высокочтимые нонконформисты! Какие надсмотрщики из вас получатся! Даниэль Дефо полгода провел в тюрьме – с того и началось его сотрудничество с осведомительной «спецслужбой», которую он реорганизовал.