Молодая писательница – миловидность, трепет, порыв, прерывистость, одаренность, легкое возбуждение от четырех бокалов шампанского и ощущения своей особости – рассказывает, томясь и печалясь: «И вот, когда я была в чужеземстве, я сказала себе: нет, напишу ему, ведь я люблю его больше жизни и больше правил хорошего тона. И я сажусь и пишу письмо. Я думаю, что письмо останется, оно не канет бесследно в забвение, тем более я сохранила копию. И он ответил, что хочет увидеться, и я отправилась к нему в Швейцарию. Помню, в последний миг я убоялась и вдруг сказала: нет, я не поеду, но все настояли, и вот мы оказались в Монтрё. И мы вошли, я и мой муж, и в холле нещадно слепил свет, мой муж предложил опустить жалюзи, но жена его сказала: не надо. И свет сгустился, и он вошел, и свет стал нестерпимо синим, и я чувствовала, как я его люблю, и чувствовала, что он любит меня. Все хотят с ним общаться, эмигранты особенно, он им искренне сострадает, но видеться с ними он не может. Потому что им всем чего-то надо, только мне не нужно было от него ничего. И он сказал мне: «Я читал одну книгу одного вашего беллетриста, там была одна славная строка: «Еще не вечер». Что это такое?» Я ответила: «Это значит: есть время, посидим, можно не торопиться, время не вышло, все впереди». Он сказал: «Это очень музыкально. Как хорошо – «еще не вечер». А мой русский язык уже похож на замороженную землянику. Быть может, все стоило перетерпеть, но слушать зато живой язык». Я сказала: «О, нет, вы заблуждаетесь, тогда бы не было ваших книг». Он смотрел на меня, он был далеко, свет был синий, он сказал: «Неужели?» И я знала, сейчас мы любим друг друга. А потом в Москве один дурачок, есть такое советское слово: лабух, оно означает музыкант, вдруг сказал мне: «Вы знаете, он умер». Я вскричала: «Молчите! Как вы можете?» А потом оказалось – все правда, умер. Умер он, единственный близкий, единственный, кого я любила. И я пошла вместе с мужем в церковь, мы справили в тот день панихиду, и свечи горели синим светом. Но все было как-то нехорошо. Священник был жулик, я была суетна, только мой муж был добр и мудр. Вокруг летали желтые бабочки, и я поняла, что то был знак, он шлет мне привет, он меня видит. Потом был вечер в Союзе писателей. И все говорили о его славе. Я вышла на сцену строго одетая – в черный камзол, брючки в обтяжку, заправленные в сапоги с ботфортами. И я им сказала, что слава – вздор».
Ничто так не способствует бессмертию, как ранняя смерть. Бесконечно отсвечивающего старика хочется поскорее забыть.
Все, разумеется, относительно. Люди ходят по улице Иванова, живут на улице Иванова, назначают свидания на углу Иванова, сотни раз называют в своих разговорах эту улицу Иванова, но кто из них хотя бы разок задумывается об Иванове, а девять из десяти, безусловно, даже не знают, кто он такой.
Секрет устойчивости режима в том, что массы не могут долгое время жить в грязи и лжи и при этом считать свою среду обитания грязью и ложью. Вот они и придумывают обоснования ее нормальности и оправданности.
Маленький поэт С. Киссин в самом начале века писал: «Стихам Россию не спасти, Россия их спасет едва ли». Резонно. И красота не спасет мир, и мир не спасет красоту.
От позднейших правителей Петр Великий отличался великой прямотой: «За сочинение сатиры сочинитель ее будет подвергнут злейшим истязаниям». Коротко и ясно.
Всегда одно и то же. Брутально жизнелюбивый Кустодиев должен был передвигаться в кресле на колесах.
Сопротивляемость идей несомненна, тем не менее срок приходит. Сначала они переозвучиваются. Сперва возникает parodia sacra – то есть священная пародия – в ней, безусловно, еще сохраняется молитвенное отношение к мишени. Но однажды сатира встает с колен. Вспоминается наблюдение Гете: «Опыт… пародия на идею». Именно это и обнадеживает. Вырваться из-под власти идей! Даже опыт разума кажется ограниченным, когда его сравниваешь с душевным опытом.
Возрасты отличны друг от друга не столько уровнем знаний, сколько уровнем желаний.
Молодые требуют от жизни, старые просят у смерти.
В древности были твердо уверены, что неназванное не существует. Уверенность эта вошла в наши гены, ее жизнестойкость ошеломительна. Нельзя сказать, что наши предшественники не ощущали ее опасности. Арабские мудрецы внушали: «Если ты говоришь, твои слова обязаны быть лучше молчания». Кришнамурти шел еще дальше и глубже: «Люди, не думайте словами!» Этой науки мы не осилили.
Не только думы, не только мысли – самые сокровенные чувства были, в конце концов, поименованы, как будто, оставшись безымянными, они утрачивали свою полноценность. Радостно и безоглядно поверив во всемогущество вербализации, мы словно вошли в расколдованный лес.
Прожив в нем многие тысячелетия, мы можем, наконец, убедиться: слова создают параллельный мир, порой заменяющий нам действительность.