— Не пропадет.
— Ты хочешь сказать, что, мол, костер-то зажигать легче научиться, а вот про звезды обобщать не всякому дано?
— Брось, Роман! Тут скорее запаса слов, что ли, не хватает. Душой-то понимаешь…
— И даже я? Душой?
— Надеюсь.
— Ну подумаем. Давай задраиваться. Пикировщики летают.
Их костер лежал кучкой легких прозрачных углей под куполом Вселенной, а слева мигала красная звезда, и долетало по реке:
— «В небесах торжественно и чудно…»
— Ты говоришь, слова? Слова найди. Тут не слова, тут этот…
— Образ?
— Вот! Как поэты.
— Один звездочет, Роман, сказал о своей смерти: «Все равно, я знаю, где бы я ни лег навек — окрест каждый вечер будет небо зажигать лампады звезд» Представляешь? Как-то тепло! И как-то объединяет.. Вот и образ!
Ишь ты! А гаснет костер-то. Одни звезды остаются.
— Ладно, спи. Ноги ноют — ужас!
Ночь стояла. Звезды пылали над спящими. Неслась Земля в созвездье Геркулеса…
— Слышь?! Я понял!
— Ты что?!
— Ирк! Вот — наш костер!
— Господи! Что с ним?!
— Да нет! Вот наш костер! А вон — их костры! Не понимаешь? Все звезды — костры! Мы все одно! Образ?! И наш огонь и их! Они огнями нам отвечают!
— Роман, спи! Не городи!
— Ладно. Я не додумал. Но что-то здесь есть. Один огонь, одно пламя. Мой костер, и тысячи огней там. Надо же! Прав этот Звездодум! Завтра ужо поспорим! — И, засыпая, Блинов вдруг увидел это: искры летели от костра в небо и становились звездами, как те костры, что горели тут тысячи лет назад, и те, что будут гореть через тысячи лет. Он сам летел во мраке среди них и к ним, и он и все должны были пробить эту стену изо льда и страха, чтобы сказать… чтобы говорить друг с другом на равных.
ИЗ ОКНА
На кухне они почти не встречались. Она вставала на час раньше и, когда он выходил из своей комнаты, уже была затянута, подкрашена, с нечаянной кудряшкой на лбу.
Он просыпался в шесть и слышал, как она (вздрагивал пол) снует мимо его двери. Долетал запах чего-то жарящегося, наверное, вкусного, иногда — краткий звон какой-нибудь крышки, тут же придушенный ее рукой. Иногда возникал шум водопада в ванной, но умело укрощенный поток превращался тут же в шелестящий ручей, стекавший по пологому берегу. Потом оставался прерывистый шорох одежды, а еще через минуту начинал ехидно пищать его будильник. Он заставал ее в прихожей уже окончательно одетой, они здоровались чуть излишне церемонно, с неким ироническим оттенком в интонации, и он, оставшись теперь один, выходил на кухню, сохраняя еще это корректно-ироническое выражение на усатом, заспанном лице, словно и тут ему предстояло здороваться то ли с возможным соперником, то ли с будущей тещей. Но на кухне все оставалось вчерашним, вечерним, разве что под другим углом освещенным, только ее чайник был еще горячим, ее сковородка сохраняла тепло как раз на том уровне, как если бы ее согревали за пазухой, да держался, несмотря на распахнутую-форточку, запах-призрак чего-то восхитительно съедобного.
И по воскресеньям он уходил с утра и возвращался поздно, когда, судя по вибрации пола и отдаленным воплям, она досматривала телепередачу.
На ее столе на кухне каждый воскресный вечер появлялся букет, от которого возникало все-таки тоже не очень определенное, но ожидание праздника, несмотря на треснувшие стены и потолок, продавленный линолеум — приметы совсем иного грядущего…
Ссориться и мириться им было не из-за чего; как-то молча повелось, что он раз в неделю безрезультатно чистил ванну, похожую на весенний овраг с остатками снега и черными кратерами отлетевшей эмали, иногда чистил раковину на кухне (повторявшую ванну в миниатюре) и раза два сменил прокладки в кранах. Она мыла пол на кухне и как-то — кухонное окно, от чего сразу стало светло, но и грустно — выпятилась вся жестокая правда тотального разрушения, а самое главное, стало вдруг видно жуткую, невесть каким злым человеком придуманную пакость — вилку в переднем углу прихожей, ржавую и вколоченную в штукатурку насмерть. Они тогда постояли рядом впервые и молча, с минуту, смотрели.
— Трогать нельзя, — сказал он, — все беды свои приткнул.
— Куда уж мне, — сказала она, — мне уж хуже не будет.
Но он ее ни о чем не спросил.
Он был высок, сутул, носат, черен. Что-то кавказское. Косая челка на лбу. Густые усы, когда он улыбался, растягивались по верхней губе, превращаясь в сапожную щетку с редкой щетиной. Правда, этой как раз улыбки-то она и не видела никогда.
Она — маленькая, скорее полная, нос вздернутый, глаза — круглые. Кажется, каждая из черт ее лица: овальный рот, крупные глаза, не широкий нос могли бы нравиться сами по себе, но вместе смотрелись странно, и хорошего лица не получалось, особенно когда она хмурилась, но, как очень часто бывает, она расцветала, когда улыбалась. Ее улыбки он тоже никогда не видел или — не замечал.