И у Лёли потеряется. Она даже не успеет завязать ее никому после бани — у нее больше не будет детей. И у Петрова никаких детей. Когда через тридцать лет Лёля ему во всем признается, в гулком утреннем кафе торгового центра, он грустно скажет, что сразу бы на ней женился, знай он о ребенке. Он и без ребенка хотел.
В вагоне Кира уступила нижние полки Смычковой и Лёле, после ужина вскарабкалась наверх и там провела почти сутки до Ленинграда. Она уже не могла говорить, шутить, смотреть в окно — просто лежала и торопила поезд. Там, в простынях, тайком разглядывала свой золотой ровный загар, блестящие икры, улыбалась чему-то мечтательно. Часто ходила в туалет, чтобы посмотреть, как красиво надо лбом выгорели волосы, курила в тамбуре.
“Бедная моя, — тоскливо думает Лёля, разглядывая букетики на летнем сарафане подруги. — Ну вот куда она? Ехала бы сразу за Тёмой”.
Лёля уже знала, что Антона не будет на перроне. Он закрутил с ее подругой из Владика с золотыми колечками по лопаткам. Та призналась ей в письмах. Она, конечно, скажет все Кире, ну не сию минуту, а через час, наверное, или уже за Окуловкой.
Сырники с черникой
Завтра похолодает. Да и ладно: четыре месяца лета под высоким иркутским небом, с майских теплынь. Пасмурных дней по пальцам перечесть: дожди редкие, быстрые — чудо, что за лето. Егор даже соскучился по снегу, но сейчас в мастерской сел так у распахнутых дверей, чтобы последнее солнышко в затылок: нет, не жарко — ему нежно. Ветер таскает по двору сухие листья и чистый резкий запах бархатцев. Красно-оранжевые, толпятся в клумбе-покрышке прямо у входа — лето умирает. Птица совсем низко, крыльями шурх-шурх. Весной и летом трасса, у обочины которой стоит автомастерская, грохочет, пылит, а сейчас будто отодвинулась со своими звуками, а вот крылья птицы слышно. Какой нервный высокий голос у этой девушки — прямо в висок.
— Не, ну тут полмашины разбирать, может быть, даже движок менять придется, — лениво тянул Михалыч.
— Вы меня разводите, да? — снова взвился голос.
Слышно было, как Михалыч цокнул языком.
“Дви-и-и-ижок”, — Егор усмехнулся, качая головой, поискал глазами ветошь — руки вытереть. Пойду гляну: мужики чего-то совсем борзеют, жалко девчонку. Женщина за рулем все еще в диковинку, на них обычно вся смена подтягивалась посмотреть, покурить рядом — интересно же. Перед тем как выйти, Егор бросил взгляд в мутный квадрат зеркала, поставленный на деревяшку над раковиной. Прижал волосы к голове.
Синий полукомбинезон на загорелый торс, ловкий, поджарый, “браинький”, как ласково говорила бабушка. Блеснул улыбкой:
— Михалыч, ты чего девушку пугаешь?
Разочарованно присвиснул внутри: зря вышел. Девчонка была “на троечку”, студенточка занюханная, худенькая, сутулится, коленки назад, как у кузнечика. Там за стеной, пока еще не видел, он вдруг разволновался на ее звук, взвинченность, только один раз засмеялась — с места сорвало. Ему казалось, фифа такая, платье в обтяжку или мини кожаное, каблуки, рюкзачок. Машинка сломалась, да-да, так они и говорят: “машинка”. Парень в отъезде или в заднице — мальчики, умоляю. Такая будет кокетничать, только чтобы тачку быстро сделали. Быстро и хорошо. Даже в постель может запросто, утром глаза с ужасом закатить — я и автомеханик! — была у него парочка таких ночей.
А однажды Егор полгода жил с сорокалетней. Деловая, магазин коммерческий держала. Она все заталкивала его в ванну со свечами по краешку, восхищенно ныла “ты такой мужчина” и требовала “фокус”. Фокус он сам, дурак, показал: после ванны распахнул халат... и в бокал с игристым. Хохотала, запрокинув массивную голову, — он смотрел с ужасом.
— Чип и Дейл, что ли? — хамовато спросила девчонка, окинув его взглядом.
Легкие очки на дужках-проволочках, ресницы мохнатые, длинные, от них и колючий взгляд помягче.
Пигалица, похоже, не оценила ни комбез на голый торс, ни фирменную улыбку.
Она снимала однушку в трех остановках от мастерской. Егор вошел туда в пятницу, еще бабьим летом — по двору летела паутина, визг на детской площадке, соседка мыла пол в подъезде: о, новый хахаль у придурочной, — а вышел в понедельник, уже в осенний туман. Рано утром, с чувством, что случилось несчастье.
“Я больше не смогу ее забыть, — думал он. — Как же мне теперь, а?”
Вдруг задохнулся в пустом дребезжащем автобусе, дернулся на выход: лучше идти. Почти бежал мглистой улицей, стараясь остудить, потратить сердце и мысли, облачко пара у рта. Быстро-быстро под замызганными растяжками, мимо бильярдной, шиномонтажа, сауны, где год назад застрелили Костю Малину, дружка закадычного, три года за одной партой сидели. Ни за что парни “зажмуриваются”, за глупую дерзость, хотели приподняться немного, вот и приподнялись на два метра вниз. Деревянные поддоны свалены в кучу, пожелтевший тальник над стоячей водой, бетонная скука гаражиков, раз-два-три... двадцать два, успокаивался вроде, и только от рябины больно: яркая, яростная, усмехается в светлеющем небе. До зимы рукой подать.