Очнулся от того, что в спёкшийся рот полилась вода; он пил, стуча зубами о край железной кружки, захлёбывался, кашлял и снова пил. От слабости не мог приподнять голову – чувствовал, как чьи-то тёплые руки, сложенные лодочкой, поддерживают его затылок, а ещё чьи-то руки неловко суют ему к губам кружку. Затем ощутил, как кто-то вытирает ему испарину со лба и гладит по волосам – это было мягкое, ласковое и, вне всякого сомнения, женское прикосновение. И какой-то малой частью разбитого обессиленного сознания он улавливал исконно женское сочувствие и женскую заботу.
– Дана, – пробормотал он, не в силах даже открыть глаза. – Дана, я видел
Спустя неопределённое время Штернберг окончательно пришёл в себя и увидел вокруг расплывчатые, но своей неподвижностью внушающие доверие пятна солнечного света. На нём не было очков. Их кто-то снял, пока он валялся в беспамятстве.
Он попытался приподняться, но безуспешно – руки и ноги казались тряпичными, слабость была, словно в детстве после тяжёлого гриппа.
– Вот ваши очки, командир.
В руку Штернбергу вложили очки и помогли их надеть. Он увидел залитую белым утренним светом комнату и солдата Хайнца, как всегда, нахмуренного и собранного. Подобно разрозненным кускам мозаики Штернберг постарался сложить все те немногочисленные осколки воспоминаний, что остались у него от прошедших – скольких? – дней. Мало что удавалось вспомнить, кроме неохватной гранитной глыбы боли, придавившей всё его существо. Сейчас, когда абстинентный кризис миновал, боль отступила, и зыбкая плывучая слабость казалась даже приятной, как отдых на вершине горы, над морем сияющих облаков, после изнурительного восхождения.
Те осколки памяти, которые удалось собрать, внушали опасение.
– Хайнц, я помню, здесь кто-то был… Кто? Я же говорил, чёрт возьми: никому не позволять сюда входить!
Солдат отвёл глаза.
– Виноват, командир. Это фройляйн Элиза… то есть фройляйн доктор Адлер. Я не хотел её впускать. Но она настаивала. И потом, вам было очень плохо, вы бредили, я не знал, что делать. Виноват, командир…
– «Виноват». Болван. Вот ведь проклятье… Ну и как ты ей объяснил моё состояние?
– Никак. – Хайнц стоял перед кроватью по стойке смирно, и вид у него был понурый. – Она и не спрашивала.
– Так-так… С-санкта Мария… Что тогда она тут делала?
– Почти ничего. Посмотрела на вас, помогла мне вас напоить. Сказала, что вам нужно хорошее регулярное питание и тёплые ванны. И пока оставаться в постели. Всё. Сказала это и ушла.
– Вот дьявол…
Можно было не сомневаться: Элиза Адлер подробно доложит Каммлеру о том, что видела, – сразу, как только генерал приедет в Фюрстенштайн. Но и винить Хайнца за то, что тот не сумел сохранить присутствие духа перед сверхъестественно-женским обаянием и почти мужским напором синеглазой фигуристой красотки, тоже было нельзя: одно лишь появление фройляйн Адлер ввергало семнадцатилетнего мальчишку в полную прострацию.
– Виноват, командир, – уныло повторил Хайнц в несчётный раз.
– Ладно, – смилостивился над мальчишкой Штернберг. – Бог с ней. Потом разберёмся. Всё равно ты молодец. Хорошо уже то, что я тут ничего не поджёг, пока меня лихорадило.
– Вы пытались, – осторожно уточнил Хайнц. – Когда требовали морфия. Но я потушил пожар. – Он указал на обгоревший край портьеры.
– Ну вот видишь. Если не считать визита доктора Адлер, ты отлично справился. – И Штернберг широко улыбнулся.
С этого утра началось его выздоровление.
Поначалу он был так слаб, что даже до уборной не мог дойти самостоятельно и какой-то несчастный десяток шагов преодолевал, опираясь на плечо Хайнца, а потом, за закрытой дверью, трясущимися, как у старика, пальцами расстёгивая брюки, только и думал о том, чтобы не упасть и не разбить голову о фаянс. Большую часть дня спал и не видел никаких снов. Завтрак, обед и ужин, которые приносил ему Хайнц, старался съедать полностью, тщательно пережёвывая, словно выполняя ответственную работу, хотя на первых порах от любой еды его воротило, а желудок не действовал. С интересом смотрел на свои руки, для которых теперь было величайшим достижением крепко, без дрожи, держать ложку или вилку с ножом. Кости, обтянутые кожей. Руки концлагерного заключённого. Разве что наколотого номера недоставало.
Жажда морфия отступила. Штернберг знал, что впечатление свободы пока обманчиво и до истинного излечения ещё далеко, и тем не менее позволял себе сдержанно радоваться лёгкой, пустынной свободе сознания, больше не обременённого постоянными мыслями о зелье.
Порой он без определённых намерений думал о своём новом детище – так, как думают о чём-то одушевлённом. Там, в сейфе с чертежами, ему чудилось, теплилась часть его жизни, крепко связанная с ним.
Его никак не оставляли мысли о Дане и о необыкновенной реальности бредового видения, где он управлял временем вокруг неё. Тот сон, в котором ему явился грандиозный мир Времени – всесцепленный, всесвязанный, – сон о спасении Даны… Был ли он преддверием реальности?
Или самой реальностью?