Один из моих сотрудников – его давно нет в живых – учился в «наполас», это специальный интернат для будущих образцовых национал-социалистов. Он рассказывал, как один его впечатлительный соученик, сильно провинившийся в чём-то и вообразивший, будто его вина перед родиной в лице товарищей несовместима с жизнью, ушёл дождливым вечером в парк за спальным корпусом и там умудрился заколоть себя тупым полуигрушечным кинжальчиком из тех, что выдают в гитлерюгенде.
Если бы он выжил тогда и вырос, то, скорее всего, теперь не жалел бы чужих жизней – как тогда не пожалел собственной и заодно жизней тех, кто любил его.
Уничтожение идёт рука об руку с самоуничтожением. Больше тут нечего добавить.
Девять часов вечера. Наступила первая, уже неоднократно пройденная – я всегда сдавался после неё – фаза абстинентного синдрома. Сначала просыпается лёгкое, но притом навязчивое беспокойство; оно растёт, каменеет и наконец сдавливает грудь тяжкой тревогой. Вскоре после того мучительно ощущается нехватка воздуха, донимает зевота и глаза слезятся. Чуть позже возникает чувство, будто спину и плечи беспрестанно поглаживают маленькие ледяные ладони детей-призраков. Мороз по коже.
Почему-то больше всего страшусь не боли, что придёт на вторые сутки, а возможных галлюцинаций, про которые начитался у Крепелина.
Говорят, русские вышли на Одер, где-то в районе Глогау, и захватывают всё новые плацдармы на берегу. 70 километров до Берлина. Всего 70 километров! Немыслимо. Страшно ли мне? Не знаю. Скорее тошно.
Моя надежда, моё искупление.
Нет, я не верю в то, что ты могла уйти с ними по доброй воле. Будь я проклят, если не разыщу тебя.
Дана. Родная речь
Динкельсбюль (Франкония) – Метгетен (Восточная Пруссия)
январь 1945 года
Больше всего она боялась потерять сознание. Почему-то была уверена, что самое страшное случится именно тогда, когда она будет находиться без чувств.
И впрямь создавалось впечатление, что её напряжённая бдительность удерживала на должном расстоянии эсэсовцев, которые, даже связав ей руки за спиной и надев на голову плотный холщовый мешок, обошлись лишь тем, что больно хватанули за грудь, посмеялись, назвали «объедком» и «стиральной доской», отвесили пару несильных подзатыльников, укладывая на заднее сиденье автомобиля, и больше её не трогали, даже не говорили ничего. Лишь предупредили, чтобы лежала тихо. Ровная дорога то и дело сменялась просёлочными ухабами – по-видимому, эсэсовцы часто сворачивали с автобана и ехали в объезд. Несколько раз останавливались, и тогда автомобиль мелко дрожал от близкого, густого, мощного гула и скрежетания. Колонны военной техники, поняла Дана.
Потом страх оказаться избитой или изнасилованной несколько поутих из-за одной безотлагательной потребности. Рот у Даны был завязан. Она замычала и попыталась приподняться. Кто-то тут же ударил её по голове – так, что на мгновение потемнело в глазах, – однако она тщетно пыталась выговорить слова в мерзкую тряпку, от которой во рту был вкус плесени.
Тогда с неё сдёрнули мешок и убрали повязку со рта. Она увидела свирепую квадратную рожу эсэсовца – он едва ли не по пояс перевесился через спинку переднего сиденья и держал пистолет прямо у неё перед носом.
– Мне надо в туалет, – сказала Дана.
– Я те дам «туалет»! Сказал же – тихо лежать! – замахнулся эсэсовец.